radashkevich-alexandr-2015-1-1

Интервью

«ВСТРЕЧИ – ЭТО БОЖЕСТВЕННЫЙ ДАР»

КИРИЛЛ ПОМЕРАНЦЕВ: О СЕБЕ, О СУДЬБЕ, ОБ ЭМИГРАЦИИ

Беседа Александра Радашкевича¹ с Кириллом Померанцевым

Двум не бывать, одной не миновать:

Все будем там, откуда нет возврата.

И страшно мне друзей переживать.

Того любил, с тем ссорился когда-то,

И все стоят, как будто наяву.

И стыдно мне, что я ещё живу.

Из письма Булату Окуджаве 17.VII.1970

На этот раз предлагаю вниманию читателей расшифровку магнитофонных кассет 1990 года, на которые я записал рассказы старейшего русского журналиста, поэта и мемуариста Кирилла Дмитриевича Померанцева, бывшего моим другом и коллегой в редакции парижского эмигрантского еженедельника «Русская мысль». Они записывались во время наших традиционных субботних встреч у Кирилла Дмитриевича, жившего на улице Эрланже, дом 17-бис, в 16 округе Парижа.

Сейчас в петербургском издательстве «Русский путь» готовится к печати книга «Оправдание поражения», включающая в себя полный корпус стихов, мемуарные очерки «Сквозь смерть», цикл эссе «Итальянские негативы» и избранные статьи Померанцева, а также уникальный иллюстративный материал. Её будет предварять эта вступительная статья.

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ

Кирилл Дмитриевич Померанцев (1906–1991) был одним из замечательных поэтов Русского Зарубежья, фигурой колоритной и неординарной, последним из могикан парижской эмиграции. Его предельно простая по форме, почти разговорная по интонации поэзия глубоко философична, исполнена неизменного стремления к высшему знанию, к прорыву в область вневременных ценностных ориентиров, слабые отблески которых поэт чутко улавливал в явлениях повседневного ряда, в блоковской Радости-Страданье каждого невозвратимого Божьего дня.

Мне довелось работать с ним в парижском еженедельнике «Русская мысль» и пользоваться его личной дружбой – начиная с весны 1984 года и до весеннего дня его смерти.

К. Померанцев родился в Москве в 1906 году. Его отец был известным нотариусом, иногда сочинявшим шуточные стихотворения и даже поэмы. Детство Померанцева прошло в Полтаве, где семья пережила «февраль» и «гетманщину». В 1919 году родители эвакуировались с мальчиком в Новороссийск, откуда переправились в Константинополь. Там Померанцев закончил Британскую школу для русских мальчиков, работавшую по системе российских реальных училищ. В 1927 году он отправился в Париж, где и провёл всю оставшуюся жизнь.

Получив американскую стипендию «Уитмора», Померанцев поступает в техникум, но вскоре бросает учёбу, работает на бензоколонке, на заводе грампластинок и т. д. Во Франции это были годы тяжелейшего экономического кризиса.

С началом войны он отправляется в Лион, где участвует в Сопротивлении. После освобождения Парижа работает в мастерской по модной тогда росписи шёлка, «пошуарном ателье», как говорили в эмиграции.

С 1946 года в квартире Померанцева регулярно устраивались литературные вечера, постоянными участниками которых были Иван Бунин, Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Борис Зайцев, Юрий Одарченко, Владимир Смоленский и другие поэты и писатели.

С характерной для него скромностью Померанцев говорил в поздние годы: «Я простой журналист, которому посчастливилось познакомиться со всеми русскими писателями и поэтами, жившими в Париже. Со многими из них меня связывала тесная многолетняя дружба».

С начала 1950-х годов стихи, философские статьи, критические отзывы и проза Померанцева широко публиковались во всей эмигрантской периодике, включая «Новый журнал», «Возрождение», «Мосты», «Опыты», «Континент», «Русскую мысль», «Новое русское слово» и другие. В альманахе «Мосты», в частности, увидела свет его повесть «Итальянские негативы» (№ 10, 1963, и № 11, 1965), иллюстрированная Юрием Анненковым.

Стихи Кирилла Померанцева вошли в наиболее представительные антологии эмигрантской поэзии. Но до сих пор появился лишь один крошечный сборник его стихов, вышедший в парижском издательстве «Ритм». Книжку эту Кирилл Дмитриевич не любил, даже стеснялся её и изымал у друзей и знакомых, поскольку составитель позволил себе ничтоже сумняшеся «поправить» многие стихотворения на свой вкус (мне пришлось назвать это в тогдашней рецензии «досадными опечатками»).

В том же 1986 году лондонское издательство «OPI» выпустило сборник мемуарных эссе К. Померанцева «Сквозь смерть», предварив его вступительной статьёй Б. Филиппова. Книга эта вызвала живой интерес в России, куда попадала, минуя неусыпных таможенных церберов.

Первой публикацией поэта на родине стала большая подборка в журнале «Октябрь» (№ 8, 1989), составленная давним московским корреспондентом Померанцева журналистом Игорем Васильевым. Померанцев писал ему в своё время: «Моим учителем был замечательный поэт Георгий Иванов, который, по моему мнению, достиг предела стихотворного ремесла: абсолютной точности и адеквации формы и содержания».

Георгий Иванов, чья поэзия стала горестной вершиной всей эмигрантской лирики, был, судя по рассказам самого Померанцева и тому, что мне говорила в Париже И. В. Одоевцева, беспощаден к его первым поэтическим опытам. «Это имеет такое же отношение к поэзии, как НТС к освобождению России», – съязвил Иванов. (Эту фразу Кирилл Дмитриевич любил повторять в редакции «Русской мысли» по отношению к некоторым стихотворным публикациям, заполнявшим литературные страницы отнюдь не из-за их художественных достоинств).

Убийственный ивановский сарказм и систематический «разнос» помогли Померанцеву на всю жизнь сохранить величайшую самокритичность к своим произведениям, доходившую порой до самоуничижения.

Для понимания творческого наследия К. Померанцева необходимо также знать, что до последнего дня своей жизни он оставался убеждённым адептом антропософского учения, толкующего, как известно, о цепочке земных перевоплощений человека на пути к высшему духовному совершенству, к возведению его в божественный ранг. Основателем антропософии был немецкий мистический философ и провидец Рудольф Штейнер, чьими ветхими переводными томами у Померанцева были забиты все шкафы и антресоли.

Кирилл Дмитриевич был, безусловно, человеком разочарованным в горькой и предрешённой земной юдоли, и всё своё мужество, всю доброту и терпимость, всю скромность и обаяние он черпал именно из этой «благой вести» о реинкарнации – даже и тогда, когда уходил, по слову того же боготворимого им Георгия Иванова, «в отчаянье, приют последний».

Его небольшую уютную квартиру на улице Эрланже, неподалёку от Булонского леса, освящал один предмет: в тёмной рамке, в поблекшем от времени паспарту – плоская, шитая серебром бархатная сумочка. Это была ташка, принадлежавшая самому Лермонтову, который называл её «перемётная сума моего таланта». Она хранилась в семье А. П. Шан-Гирея. После смерти поэта в ташке были обнаружены рассыпавшиеся в прах цветы, черновые наброски стихов и любовные письма.

На стене в столовой висела большая картина, изображавшая Христа в пустыне. Лицо Спасителя было сплошным свечением.

Кирилл Померанцев скончался в парижской больнице в ночь на 5 марта 1991 года, на 85-м году жизни. Урна с его прахом замурована в колумбарии огромного кладбища Пер-Лашез. № 14201... За стеной – урна великой гречанки Марии Каллас. Там всегда живые цветы, записки. Ниша Кирилла Дмитриевича остаётся безымянной. «Всё, как прежде, и всё, как всегда», в «распроклятой судьбе эмигранта». Но ведь сказано в метерлинковской «Синей птице» так, чтобы не ведали страха и угрызений взрослые дети: «Мёртвых нет».

Пусть же настоящая книга явится на нашей родине подлинным памятником поэту и томимому «духовной жаждой» человеку – не надгробным, но непреходящим: сквозь скоротечные годы. Сквозь смерть.

Александр Радашкевич, Париж

Кирилл Померанцев и Булат Окуджава в редакции «Русской мысли».

Париж,1970-е. Публикуется впервые.

Запись 3 февраля 1990 г.

– Слушай, я скажу так: я сам собой ровно ничего не представляю. Таких, как я, множество, но есть две вещи, которые могут заинтересовать других. Мне посчастливилось знать много очень интересных и замечательных людей. Совершенно не понимаю, почему они заинтересовались мной. Со многими я был на «ты», как, например, с Георгием Ивановым, с Ириной Одоевцевой, с Юрой Одарченко (<1903–1960>, поэт, прозаик. – Здесь и далее примечания А. Радашкевича), с Владимиром Смоленским (<1901–1961>, поэт, участник Белого движения), с Александром Гингером (<1897–1965>, поэт, прозаик) и множеством других. Я знал Шагала. Знал любимую дочь Шаляпина Дасю (1921–1977). (Между прочим, надо рассказать, откуда это имя явилось. Такого имени нет. Ты записываешь?)

Затем, я делю свою жизнь на два периода. Один период, он занимает больше семидесяти лет, когда я жил, как все остальные люди. И десять лет назад произошла какая-то метаморфоза, если хочешь. Потому что в 1938 году я вступил в Антропософское общество, основанное Рудольфом Штейнером (<1861–1925>, немецкий философ-мистик, писатель, основатель Антропософического общества). Он был ясновидящим огромной силы. По образованию он был доктор естественных наук и магистр философии. Поэтому он говорил о христианстве, о Христе так, что это было понятно интеллектуалам. Он не требовал, чтобы это принималось на веру. Он доказывал, благодаря своему научному образованию. В его учении говорится о судьбе, по-индусски – о карме, которая предполагает перевоплощение. Я только теперь осознал, что, лишь приняв перевоплощение, можно кое-как (кое-как!) примириться с происходящим. Почему? Потому что в наш страшный век очень много преступлений, много жертв, появилось очень много просто злодеев. Согласно учению Штейнера, каждый человек во время земных своих воплощений должен пройти решительно через всякий опыт, который только может дать Земля. И какой-нибудь злодей, может быть, в предыдущем воплощении был святым. Он давал пример безграничной любви Христа. По утверждению Штейнера, из-за исследований мира, который он называл «акаша-хроника» (это по-индусски; а она открылась ему), он видел, что Иуду Христос простил. Иуда был перевоплощён в Блаженного Августина. И Блаженный Августин предал Христа в плане веры: он сделал это более земным, понятным. И ещё раз он Его предал, когда был воплощён в Канта. А Кант предал Его в области интеллектуализма, потому что у него есть фраза: «Я ограничиваю разум, чтобы дать место вере». Т. е. вера неразумна. А Штейнер как раз доказывал, что вера должна быть разумна. Люди должны понимать и принимать то, во что они верят. Т. е. они должны знать о существовании Христа так же, как мы вот теперь знаем о существовании Горбачёва, Буша, Хонеккера и т. д.

Это, значит, первое время. Второе – это моя судьба, карма, которая столкнула меня с рядом интереснейших людей. Очень интересно сказано у того же Штейнера о встречах. Встреча – это всегда судьба, это карма. Я с этим человеком встречался в предыдущем воплощении, и вот мы встречаемся теперь. Но то, что мы сделаем теперь, – это свобода, т. к. в карме пересекаются свобода и необходимость. Встреча – это необходимость. Мы обречены встретиться. А то, что мы сделаем из встречи, это – наша свободная воля. Так вот, мне пришлось встречаться с целым рядом интереснейших людей. Недавно Валерий (Прохоров, сотрудник и шофёр «Русской мысли»), который работает у нас, просил у меня книжку Алданова (<1886–1957>, писатель, журналист, общ. деятель). Она у меня была. Открываю, там дарственная надпись Марка Александровича: «Дорогому Кириллу Дмитриевичу…» Не помню уже, что там дальше. То же самое было и с Сергеем Константиновичем Маковским (<1877–1962>, поэт, лит. и худ. критик, историк искусства, издатель, мемуарист). Он был, как известно, главным редактором блистательного «Аполлона» блистательного Серебряного века. Человек он был довольно суровый, не очень общительный (по-французски grave), но со мной почему-то он был исключительно мил. Опять же – почему? Ведь я был совершенно неизвестный человек. Правда, должен сказать, что оказал Маковскому некую услугу.

Это было примерно в 1950 году. Не помню, где познакомился, но я знал такую поэтессу Ирину Яссен (это её псевдоним) (<1893–1957>, основательница парижского изд-ва «Рифма»). Она была замужем за одним русским евреем по фамилии Чеквер, и у него было маленькое банкирское дело. Как-то она мне сказала, что уже говорила с мужем, и он может дать деньги на издание стихов эмигрантских поэтов. «Хотите их взять?» – «Да, конечно, с большим удовольствием». Она жила в таком роскошном отеле, «Отель де Пари», на бульваре Мадлен. Я потом подумал, как я могу взять деньги на редактирование «Рифмы», когда здесь Маковский и будет совершенно естественно ему это передать. Амбиций у меня никогда никаких не было. Яссен согласилась. Я встретился с Сергеем Константиновичем, и так родилось издательство «Рифма», которое издало, наверно, больше тридцати сборников стихов, начиная Георгием Ивановым и кончая этой самой Яссен (это, конечно, не стихи, а очень жалкая вещь, но мы должны были их издать), ну и самого Маковского. Яссен уже умерла к тому времени, когда мы решили её издать. А мы с Софьей Юльевной Прегель (<1894–1972>, поэтесса, прозаик, мемуаристка, издательница), которая была во время войны в Соединённых Штатах и там издавала журнал «Новоселье», взяли эти стихи и начали их поправлять, привели их кое-как (всё равно это очень слабо) в какой-то вид, и сборник напечатали. А в конце 50-х или начале 60-х я познакомился с двумя представителями ЦОПЭ (Центрального объединения послевоенных эмигрантов). Их центр был в Мюнхене, и они издавали журнал «Мосты», который выходил три раза в год. Я обратился к Лебедеву (кажется, Фёдор Иванович, не помню), который возглавлял это объединение, с предложением издать воспоминания Маковского «На Парнасе Серебряного века». Он согласился, и таким образом была издана эта книга. И, должен повторить, всё это приходило ко мне неизвестно почему. Вот теперь меня немного знают в Советском Союзе, а я ведь палец о палец не ударил, чтобы там печататься. Мне позвонили, мне написали, ко мне приезжали эти люди – почему, не знаю.

А. Р.: Кирилл Дмитриевич, вот вы сказали, что сами по себе ничего не представляете, что встретили всех этих людей неизвестно почему. Вернёмся к тому, что вы разделяете свою жизнь на две неравные части…

– Да, я вступил в Антропософское общество в 38-м году, посещал все собрания. Очень хорошо ко мне относилась глава нашего парижского кружка Наталья Алексеевна Тургенева (1888–1942), с которой я дружил (какая-то, кстати, внучатая племянница знаменитого писателя). Её сестра, Ася Тургенева (<1890–1966>, художница, первая жена Андрея Белого), тоже была антропософкой, и они строили это здание, где Штейнер читал свои лекции (дом всех искусств – Гётеанум). Так вот, антропософия начала как бы на меня по-настоящему действовать, пробудила как бы моё сознание только вот лет десять назад. А так, я ходил на собрания, читал труды Штейнера, и только, когда начались эти страшные годы, мне как-то надо было их для себя объяснить. И только благодаря учению Штейнера о перевоплощении (а это не его учение, а восточное; он только облёк его в приемлемую для интеллектуалов форму) всё обрело смысл. Поэтому моя жизнь делится на до и после.

Кроме того, независимо от антропософии (а может быть, и благодаря ей), у меня были вот эти встречи с интереснейшими людьми и творившиеся со мной буквально чудеса. Вот, смотри, это рубашка, мне Володя купил (Хохолуш, знакомый К. П. чешского происхождения, директор парижского изд-ва «Лев»). Вчера перед сном я сел на простыню и начал вытаскивать булавки из упаковки, причём одну не мог вытащить, одна упала на пол. Когда я сегодня проснулся и начал стелить постель, я увидел ту, что упала. Она лежала просто подо мной, и я на ней лежал всю ночь, вот, на правом боку. А я ведь вставал ночью, снова ложился, и мог запросто напороться на неё. Представь себе, что решительно ничего…

Ну, я думаю, что довольно на этот раз... Хронологию чудес, которые со мной случались, я плохо помню. Но первое, я думаю, было приблизительно в 46-м году, сразу после окончания войны. Мы с моей двоюродной сестрой и одним приятелем, Николаем фон Розеншильд-Пауленом (<1894–1980>, потомственный военный, участник Белого движения, мемуарист), решили устроить «пошуарное» декоративное дело по росписи шёлковых платков. Мне нужно было ехать за шёлком, и со мной увязался старый мой приятель, такой Смирнов, который был лет на пятнадцать старше меня. Поехали в Лион, город шёлка, как говорят французы. А у меня был там ещё со времён моего участия в Сопротивлении такой приятель-шелковик Марсель Сер. Я заказал у него шёлк, который должен был быть доставлен в Париж уже поездом, и мы остались переночевать в Лионе. А на утро возвращались в Париж. Не доезжая километров сто до Парижа (а было это, кстати, в июле месяце), я начал открывать от жары окна, и в моё влетела оса. И я, совершенно забыв, что за рулём, бросился её ловить, ударил рукой, и она упала. Тогда я начал искать её на полу, но через несколько секунд – бух! Автомобиль влетел в дерево, перевернулся и лёг на правый бок. Смирнов был подо мной. Я посмотрел на него, и увидел, что всё залито кровью. Я кое-как вылез, остановил первую машину и попросил прислать из ближайшего города, Невера, санитарную карету и врача. Минут через двадцать приехали. Я бросаюсь к нему и говорю: «Дорогой доктор, посмотрите, что с моим приятелем, он весь в крови!» Доктор улыбнулся, говорит: «Милый мой, это ваша кровь. Посмотрите на своё лицо». Оказалось, что я разбил лбом ветровое стекло. Я взглянул, и это был лик, а не лицо, как сказал бы Зощенко. А Смирнов просто испугался, быстро очухался. Ему повредило лишь два зуба, больше ничего. Автомобиль пришлось оставить, поехали на санитарной машине в Невер, нас осмотрели и привели в порядок. Я только помню, что Смирнов кричал, а я решительно ничего не чувствовал.

А. Р.: Это, как в тот первый раз, когда я пришёл к вам в гости. Вы ставили кассеты, Окуджаву, Вертинского, и крышка шкафа упала вам на лоб. Выглядело это страшно, всё лицо было залито кровью, а вы ничего не чувствовали. Кровь не останавливалась…

– Да, на следующий день это как-то залепили в аптеке, и всё прошло. Но это не чудо, а вот то, что случилось с нами, когда машина влетела в дерево… Ну ладно, закрывай. (…) Однажды надо было ехать через перевал. Дорога шла зигзагами. Я остановил машину наверху и начал любоваться, ночь была потрясающая. Вдруг вижу, что столбы движутся. Т. е. я не затянул тормоз. Я его рванул, выскочил. Заднее колесо было уже над пропастью.

А. Р.: А куда вы ехали, Кирилл Дмитриевич?

– Я возвращался тогда в Тарб, от Рафальских (Рафальский Сергей Милич (<1896–1981>, поэт, прозаик, лит. критик, публицист, журналист, участник Белого движения, и его жена Татьяна Николаевна <1903–1997>).

А. Р.: Мы с вами должны потом записать о разных людях, о которых нет в книге «Сквозь смерть». Вот Штейгер, например (Анатолий (1907–1944), барон; поэт, участник Сопротивления, корреспондент Марины Цветаевой). Потом о вашем двоюродном брате Кирилле. Помните, вы рассказывали, как он умер? Это же удивительная история. Потом о Берберовой (<1901–1993>, писательница, жена Владислава Ходасевича). О том, как Одоевцева уезжала в Советский Союз, как вы прощались…

– Да, да. Мне Одоевцева прислала свою книгу. Третьего дня звонил Коваленко (корреспондент «Известий» в Париже), жена привезла из Москвы. Я сказал: «Юрий Иванович, не торопитесь, я и так завален всякими делами». Он приходил ко мне в начале недели. Я ему дал два больших конверта. Один для «Литературного обозрения», для Васильева (который вроде моего литературного агента там) (см. предисловие), а другой – для Линника (Юрий, журналист). Ему я послал мою статью о трёх поэтах («Оправдание поражения. Георгий Иванов, Владимир Смоленский, Юрий Одарченко»), одну из книг стихов Одоевцевой (у меня оказалось две) и, по-моему, Гингера. Да, и фотокопию статьи о Ходасевиче. (…)

А. Р.: Шаляпин примерно в 30-м году получил письмо от Горького?

– Да, согласно Дасе, младшей дочери Шаляпина, он получил это письмо, в котором было сказано: дорогой Фёдор, можешь возвращаться, тебя встретят с почётом, и ты будешь знаменитым артистом на родине. Шаляпин пришёл в ярость и написал ему: «К этой сволочи ни живым, ни мёртвым». Мне часто говорят: а где доказательство? Я отвечаю, что доказательство в московском архиве, где хранятся архивы Горького. Правда же?

Запись 10 февраля 1990 г.

– Знакомство с Джиласом (Милован (1911–1995), югославский полит. деятель и литератор, популяризатор концепции «нового класса») произошло таким образом. Как всегда летом, в июле и августе, с моим двоюродным братом Олегом и его женой мы поехали в Тарб. Но на этот раз через Югославию. Олег работал десять лет инженером в каком-то сербском городе и великолепно говорил по-сербохорватски. Поездка была очень интересная, и мы попали туда в то самое время, когда между сербами и хорватами были настоящие военные схватки. Как-то вечером мы подъезжали не помню к какому городу, дорога перед нами раздваивалась, и мы не знали, в какую сторону ехать, потому что указателя не было. Рядом вооружённые солдаты, стоят танки, и мы боялись спросить, к тому же мы русские и т. д. В конце концов остановились, и к нам подошёл солдат. Взял под козырёк и спросил, что нам угодно. Мы объяснили, куда едем, и он сказал, что надо ехать налево. Но всё-таки было приятно: коммунистическая страна, мы иностранцы, и ни бумаг, ничего не спросили. Потом, из этого города, мы поехали в Белград, потому что в Белграде жил наш корреспондент Михаил Михайлов. (Первая его книга, кажется, называлась «Московские дни»). У нас с собой были две бутылки очень хорошего вина. Я Михайлова не знал. Мы поднялись. Это было на третьем этаже. Лифта не было. Маленькая квартирка, может, чуть больше этой. Михайлов жил со своей женой и с сестрой жены. Я представился, сказал, что заехал посмотреть, как он живёт, какие настроения в Югославии. Это было уже часов двенадцать. Михайлов говорит: «Ну, вы остаётесь у нас обедать». Мы растерялись, как-то неудобно. Я послал Олега за бутылкой вина.

Не помню, чем нас кормили, но довольно прилично. Когда мы прощались, я сказал: «Знаете что, Михаил Николаевич, теперь разрешите вас, вашу супругу и свояченицу пригласить в ресторан. Мы хотели бы в хороший, по вашему выбору». Михайлов согласился, а Олег мне говорит: «А нельзя ли Джиласа пригласить?». Михайлов тут же позвонил ему, и мы договорились на семь часов.

Мы пришли, была чудная погода, а у ресторана были столики в саду, где нам накрыли на семь человек. Как только мы сели, показалась высокая фигура человека лет за пятьдесят, с седеющей головой и довольно красивого. Мы сразу поняли, что это Джилас. Михайлов нас всех представил. Мы попросили какую-то закуску и вина. Джилас от вина отказался, он ничего не пил. Жена моего двоюродного брата, Женя, сидела между Джиласом и Михайловым, и Джилас ей говорит: «А вы знаете, между кем вы сидите? Мы единственные граждане этой страны, которым запрещён выезд». Он прекрасно говорил по-русски, почти без акцента. Разговор был не политический, и Джилас в течение полутора часов сыпал советскими анекдотами. Я помню до сих пор только два. Одному французу оторвало руку. Повезли в госпиталь, пришили, всё в порядке. Другому, англичанину, оторвало две ноги. Его тоже повезли, пришили, всё хорошо. А советскому человеку оторвало голову, пришили на это место задницу, и он до сих пор правит страной. А другой такой. Едут в купе два человека, в Советском Союзе. Один говорит: «Ох, и надоело это всё. Одни неприятности на голову сыпятся от него. Просто невозможный человек!» А другой: «Простите, вы о ком говорите?» – «Я думаю о Черчилле. А вы?»

Мы не знали, где ночевать. Михайлов повёз нас на машине, там вроде кемпинга что-то было. С деревянными домиками, в одном из которых мы расположились. И, между прочим, довольно хорошо: там даже горячая вода была. А когда мы вошли в этот кемпинг, один человек со своей женой услышали, что мы говорим по-русски. Подошли, спросили. Ну, мы сказали, что мы русские эмигранты, живём в Париже. А они говорят, что приехали из Болгарии на две недели. «А знаете, что надо было для этого два года хлопотать, и эти хлопоты нам стоили дороже, чем сама поездка».

После возвращения в Париж я написал Джиласу письмо и попросил что-то дать для «Русской мысли». Он прислал статью, она была написана по-сербски, и надо было перевести. Так он прислал, по-моему, две или три статьи, не помню. Я ему звонил, он был очень любезен. И вот, в 88-м году здесь был форум Сопротивления, который проходил под председательством Джиласа в каком-то роскошном отеле. А мой приятель, директор издательства «Лев» Хохолуш, Володя, издал книгу Джиласа «Тито» и попросил, чтобы я их познакомил. Он взял с собой десять книг, чтобы Джилас их подписал. Я пришёл минут за пятнадцать до открытия форума, и мы сели за пустой столик. До этого я позвонил ему в номер, и Джилас сказал, что сейчас спустится. Мы разговариваем, его нет и нет. Вдруг он оказался прямо передо мной. Я его не узнал, он сильно постарел, а он меня сразу узнал: «Здравствуйте, Померанцев!». Я принёс ему его книгу по-французски «Несовершенное общество». Это интереснейшая книга. Потому что Джилас во время своего сидения в тюрьме занимался философией, социологией, даже богословием. Она написана очень хорошо, человеком, который пострадал от коммунизма и сидел чуть не пятнадцать лет при Тито. Я попросил его, чтобы он дал сербский текст, потому что был уверен, что Милорадович уцепится за это и издаст. Одну он подписал для Иловайской. Другую я послал Милорадовичу (Серафим, глава лондонского изд-ва «OPI»). Тот сказал, что сразу издаст. Но вот прошло столько лет, он издаёт всякое дерьмо, а эту до сих пор не издал. Думаю, Джилас на меня обиделся. Он издаёт там Рыбакова, какие-то дурацкие стихи, даже мои мемуары издал, а это нет. Между прочим, Джилас говорит в этой книге, что проштудировал «Капитал» Маркса, и некоторые страницы написаны так, будто писал великий писатель. Это просто, говорит он, настоящая большая литература. Вот, это о Джиласе…

А. Р.: А он по-немецки это читал?

– По-немецки. Он читает по-немецки и по-английски.

А. Р.: А как его зовут, Джиласа?

– Милован. Милован Николаевич. (Закрой на минутку…)

В конце 60-х годов, при Хрущёве, в Советском Союзе были довольно резкие нападки на Церковь, более резкие даже, чем при Сталине. И несколько раз Франсуа Мориак (<1885–1970>, франц. писатель, лауреат Нобелевской премии) выступал в защиту Церкви. Он уже был очень плох, потому что у него был рак горла, ему что-то вырезали, было очень трудно его понять. Он умер в 1970 году. Я думаю, в 68-м вышла книга «Агнец», по-французски, небольшая, я её прочёл. Это роман, история одного молодого человека, который (я не помню, почему) решил стать монахом. Перед этим он пошёл к священнику с исповедью. Но эта книга очень странно начиналась, разговором в вагоне, который мне напомнил «Идиота». Помнишь, по-моему, «Идиот» начинается с разговора в вагоне Мышкина и Рогожина?.. Я тогда расхрабрился и написал ему письмо о том, что мне это напоминает книгу Достоевского. «Я знаю, что вы его поклонник, и, возможно, это сделано умышленно». Она и кончается очень неожиданно: этот молодой человек, значит (там описывается его жизнь), очень долго исповедовался, признавался в своих грехах и потом вышел из церкви. Но его как бы уже не существует, и он скорее всего был раздавлен автомобилем… Через три дня я получаю письмо от Мориака, очень вежливое, как полагается по-французски: прочёл ваше письмо, я действительно очень ценю Достоевского, считаю его одним из величайших писателей… (не помню точно; эти письма, как всегда, я пораздавал; не помню даже, кому) но, представьте себе, что, когда я это писал, я меньше всего думал о Достоевском. Но во всяком случае то, что вы заметили, это верно… Вот такая маленькая история.

А. Р.: Может быть, подсознательно думал?

– Может быть, подсознательно. Между прочим, Мориак был женат на русской, на Вяземской, по-моему…

А. Р.: Как Ромен Роллан (<1866-1944>, франц. писатель, учёный-музыковед, лауреат Нобелевской премии).

– Да! О Ромене Роллане могу очень интересно рассказать, о Майе Кудашевой (<1895–1985>, поэтесса, переводчик, жена и секретарь Р. Роллана).

А. Р.: Расскажите, Кирилл Дмитриевич!

Продолжение следует.

Кирилл Померанцев в Экс-ан-Прованс, 1940-е.

Публикуется впервые.

¹ Информация об авторе опубликована в разделе «Редакция»