evsa-irina-2016-4-1

Поэзия диаспоры

Ирина ЕВСА (УКРАИНА)

Родилась в Харькове. Школу окончила в Белоруссии. Выпускница Литературного института им. А.М. Горького. С 1979 года – член Национального союза писателей Украины. Член международного Пен-клуба. Поэт, переводчик, составитель множества сборников и антологий. Автор одиннадцати поэтических книг. Публиковалась в журналах «Новый мир», «Звезда», «Знамя», «Радуга», «Крещатик», «Интерпоэзия», «Человек на земле», в альманахах «Стрелец», «Союз писателей», «Новый берег», «Эмигрантская лира», в различных сборниках и антологиях. Лауреат премии Международного фонда памяти Б. Чичибабина, премии «Народное признание», конкурса «Литературный герой», премии журнала «Звезда», премии Н. Ушакова. За книгу стихотворений «Трофейный пейзаж» награждена Международной литературной премией имени Великого князя Юрия Долгорукого. Сборник стихотворений «Юго-Восток» стал победителем конкурсов «Русская Премия» и «Волошинская Премия». Живёт в Харькове.

Ирина Евса – поэт широкого диапазона. Её поэтический жест – точен и отточен. Нравственный камертон абсолютно выверен. Лирическая исповедальность её поэтической речи – неподдельна и мужественно искренна. А её публицистические стихи – от которых мороз по коже! – образец высокой поэзии! Она с самых первых своих книг восхищала пристальностью художественного взгляда. И, набирая – от книги к следующей книге – новую высоту, вышла на уровень, когда каждая строка открывает нам, благодарным читателям, яркое явление Поэта! Её етихи последних лет – это с предельным человеческим и творческим напряжением прописанный портрет трагической эпохи.

Д. Ч.

СНЕГОВИК

Ты ещё летуч, неуловим.

Но айтишник Вова,

словно шестикрылый серафим,

спустится с восьмого.

Дерзкий повелитель мегабит

нагребёт, подхватит,

через двор – как сматывая бинт –

снежный ком покатит.

И уже белеешь напоказ,

радостный уродик:

нос – морковкой, пуговицы глаз

и подковкой – ротик.

Растолкав глазеющих старух,

юзер-задавака

драный, молью траченный треух

выудит из бака.

Ты сработан. Вот он, твой народ:

топчется задаром,

скачет, изгаляется, орёт,

дышит перегаром;

кто свистит, кто требует суда

пересохшим горлом...

Виждь и внемли. Что ещё? Ах, да:

жги сердца глаголом.

* * *

Если страх, – какого тебе врача?

Это снега тающие пласты,

с крыш на землю валятся, грохоча,

а совсем не то, что подумал ты.

Был сметлив, как рысь, и здоров, как лось.

Нахлебался бед, но не лег под них.

Всё чего боялся, уже сбылось:

ты за каждый вдох получил под дых.

А теперь трясёшься, держа в уме,

что молчать – безбожно, кричать – нельзя.

И когда шутихи трещат во тьме,

ты мычишь, к несущей стене ползя,

что пришёл обещанный тохтамыш

разнести хибару, где ты живёшь,

в щель забившись, как полевая мышь,

или в складку, как платяная вошь.

* * *

В общем, спрашивать не с кого –

разгребать доведётся самой.

Жизнь спиной Достоевского

в подворотне мелькнула сквозной.

И застряла в бомжатнике,

где, надежду послав далеко,

сепараты и ватники

забивают «козла» под пивко.

Темень хрусткую комкая,

намывая сугроб на углу,

крупка сыплется колкая.

Примерзают костяшки к столу.

Митрич, Шурка безбашенный,

что к сеструхе забрёл на постой,

Лёнька с мордой расквашенной,

Витька Череп из двадцать шестой.

Не стерпев безобразия

и шального боясь топора,

полукровка Евразия

отрыгнула их в зону двора.

Им, с ухмылками аццкими

прочесавшим Афган и Чечню,

чёрно-белыми цацками

в этот раз не позволят – вничью.

И – сквозь драное кружевце

лип заснеженных – стол дармовой

продирается, кружится,

ввысь четвёрку влача по кривой.

То сбивает впритирочку,

то мотает попарно в пурге.

И у каждого бирочку

треплет ветер на левой ноге.

* * *

Сосны тёмным полукругом. Снег. Звезда в семнадцать ватт.

Ослик вздрагивает, руган. Ослик вечно виноват.

Не избегнуть колотушек. Соль в ресницах. Боль в заду.

Но не он, слетев с катушек, прикрутил в ночи звезду.

Нет, не он в дурную среду проложил следов курсив,

чтоб сарай спалить соседу, провода перекусив.

И не он, почуяв запах крови, пороха, бухла,

в бойню вверг восток и запад приграничного села.

Но ушастому не внове подставлять бока, и на

хоровое: кто виновен? – отвечать: иа, иа,

под ночным топча обстрелом глины мёрзлую халву,

видя мир большим и белым сквозь пробоину в хлеву.

* * *

Разглядишь (стекло, где опять зима,

потерев дырявою рукавицей),

как лежат на тёплой спине холма

двое беглых: отрок с отроковицей.

На фига им алгебра и физ-ра,

если здесь цикад воспалённый скрежет –

словно сверху спущенная фреза,

дребезжа, разглаженный воздух режет.

Как пугает шорох в борщевике!

Но гадай, зажмурившись, – кто там, кто там:

то ли это ящерка – по щеке,

то ли пчёлка чиркнула мимолетом?

Двое беглых, – можно сказать, волчат, –

интернатом взятые на поруки.

Их вот-вот каникулы разлучат:

он уедет к бабушке под Прилуки.

А потом покатится, как с холма:

одному – война, а другой – Лубянка...

– Ну, ты что? Ты что? Не сходи с ума.

Это просто бабочка-голубянка.

* * *

– Это – война, война, – говорит она.

Он ей: беда, что крышу не подлатали.

– Если убьют, ну как я тогда одна

с тремя голодными ртами?

– Это – война. Он слизывает слезу

с её щеки. – Да всё это – бабьи страхи.

Я тебе шубу – веришь мне? – привезу

круче, чем у Натахи.

Влипла в него всем телом и, обхватив

намертво, прикрывает с тыла.

Грузный подсолнух, чёрный, как негатив

утреннего светила,

медленно поворачивает башку,

шеей треща над ними.

Он говорит ей: к первому жди снежку.

Не пустым приду, пацанов поднимем,

цацек всяких куплю тебе до хрена.

Вон гудят уже. Отопри ворота.

В куртку вцепилась. – Это война, война!

– Это – работа.

СЧИТАЛКА

Под весенним сквознячком

навзничь – ты, а я – ничком.

Мы прикончили друг друга,

так сказать, одним щелчком.

– Как ты? – В норме. – Больно? – Нет.

Проживём ещё сто лет.

У тебя пробита каска,

у меня – бронежилет.

За метелками осин –

солнца красный апельсин.

Золотыми облачками

над телами повисим.

Злись, не злись, а всё равно

ветер нас собьёт в одно.

Что замешкался, пехота?

Поспешим: уже темно.

Хорошо – хлебать в тепле

Щи с добавкой и.т.п.

Тишь да гладь в раю солдатском.

Часовой на КПП.

* * *

Погибший на живого смотрит сверху:

ну, что он там?.. узнал уже?.. скорбит?

А тот сухую спиливает ветку,

кастрюлю подгоревшую скоблит.

Живой спешит: он ждёт приезда сына.

Посадка в пять, да плюс машиной час.

А ты ещё не брился, образина,

и к ужину чекушку не припас.

По летней кухне мечется: бутылки –

под стол; окрошку – в погреб на ледок.

Но замирает, чувствуя в затылке

какой-то непривычный холодок.

С чего бы? Целый день жара под сорок.

Что в доме душегубка, что в тени.

...уже, должно быть, въехали в посёлок...

Просил же: сядешь в тачку – позвони.

И шлёпанцем цепляется некстати

за спиленную ветку алычи.

А сын ему: включи мобильник, батя!

Нет, не включай. Нет, все-таки, включи.

* * *

Толчея у причала. Английское «shit».

Итальянская шляпка с полями.

Можжевеловый воздух ветвится, шуршит,

Наудачу шмаляет шмелями.

Угол душной столовки, где слойки пекут,

Второпях окропляет борзая.

Оживляется пляжа цветастый лоскут,

Человеками к морю сползая.

Но опять эта тётка в мужском пиджаке,

Кукурузные носит початки,

Словно заяц петляя, на влажном песке

Оставляя подошв отпечатки;

Огибая прилежно подстилки, ряды

Топчанов, чтоб народ не ругался;

Источая прилипчивый запах беды.

– Чьих она? – Говорят, из Луганска.

Вот, на корточки сев, достает мужика,

Безответного, с баночкой колы.

Нависает, как туча, бормочет: «Сынка

По кускам выносили из школы».

Что мы ей – представители ОБСЕ?

Своего нам достаточно мрака.

Всем же видно, что тётка слегка не в себе.

Тут курорт, а не дурка, однако.

И ещё не известно, чего натворит.

Ну, ей-Богу, за что нам такое?

– А рука-то была не его... – Говорит. –

Так с чужой и зарыли рукою.

* * *

– я же вам говорил! – та ладно, ты просто гнал:

мол, бирнамский лес наедет на дунсинан

где тот лес? – одни смолоскипы

все твои скрепы-скрипы –

ерунда, инфернал

– говорил же я вам, что этот будет убит,

тот живьём сожжён, а та – из окна кульбит

– ну, ещё и не то бывало

цыц! заткни поддувало,

гаруспиций: знобит

– я же предупреждал... – а разумный давно бы стих

убери свой шандал или что там, осипший сикх!

если вдруг цунами, –

горе тем, кто не с нами:

будем спасать своих

– я же вам… – ах, да: на небесную – так ведь? – ось

налетит земля... ты эти страшилки брось

все – костьми, раз надо

брысь, рапсод распада! –

не шекспир, небось

* * *

Уступи лежак захмелевшей паре,

что кругами ходит, грозя войной.

Пляж трещит цикадами: «Харе, харе».

«Кришна, Кришна», – море шуршит волной.

Уступи им пирса сырую плитку.

Не впервой тебе потешать народ,

принимая всех, кто твою калитку

наобум толкнёт, убегая от.

Сколько их застряло в сезонном быте,

где паук в пылу смертоносных па

мотылька вращает на липкой нити –

сам себе нуриев и петипа!

Уступи им глину заросших соток

с отпечатком чётким твоей ступни.

Под орехом стол, петушиных глоток

хориямбы хриплые – уступи.

Всё равно ведь кончится беспределом,

переделом, пьяной пальбой в ночи.

Но покуда в чистом сидят и белом, –

проскочи к воротам, отдав ключи;

чтоб, сияя бритой башкой на фоне

синей тучи, ливнем набухшей тьмы,

уменьшаться, путаясь в балахоне

цвета перемолотой куркумы.

* * *

Потому-то петух так бодро орал с утра,

что в кладовке не шарил вечером, не мешал

самогоночку с пивом в таре из-под ситра,

на сквалыгу-жену не жалился корешам;

не ломился к Наташке с рёвом: «Хочу любви!»

Запотевшие двери не выбивал в парной.

Не валялся в ментовке, липкое на брови

в темноте осторожно щупая пятернёй;

не тащился под утро через холмы в село

по верблюжьей колючке, по чебрецу – босой,

размышляя о том, что нынче ему свезло,

а сегодня – среда, и сейнер придёт с хамсой;

что женился по дури, вот и вези теперь,

исправляй свою карму, как наставлял Витёк.

Не вопрос. Но сперва – Натахе наладить дверь,

потому как – вдова, а ейный кобель утёк;

что обломок скалы торчит, как подгнивший зуб, –

говорил же Витьку: туда под балдой – ни-ни;

что горластый прохвост пойдёт прямиком на суп...

...а чего они все? Ну, правда, чего они?

* * *

Корытов проснулся – и где она, та благодать?

В больной черепушке

пульсирует мысль о чекушке,

но некому рюмку подать

и даже рассола. Господь, Он, конечно, везде,

но, видно, отвлёкся,

пчелу отгоняя от флокса:

лети, мол, теперь к резеде.

В отместку Корытов блажит, как дурное дитя,

мотаясь по саду,

топча череду и рассаду,

улитками злобно хрустя.

– Неужто оглох Ты, медведок и жужелиц вождь?

Прескверно воспитан,

«даждь!» неосторожно вопит он.

И Бог подаёт ему дождь.

ЗАВИСТЬ

Полон рыбы твой водоём. Поля твои – не пустые.

Даже блохи на псе твоём – заведомо! – золотые.

Больше мяса в твоём борще. А чайник твой без огня

закипает. И вообще ты трижды умней меня.

И внутри я тебя черней, и хуже тебя снаружи.

По ночам и звезда крупней в твоей расцветает луже.

И покуда мой неуют вылавливает беду, –

словно ангельский хор, поют лягушки в твоём пруду.

Намекни лишь – и присягну, что, как неразумный Крым, я

бесполезно иду ко дну, а ты расправляешь крылья,

набирая ту высоту – декретов и санкций вне –

до которой не дорасту – куда уж ничтожной, мне!

Распишусь на любом клочке и кровью вдогонку капну:

я – червяк на твоём крючке, я – корм дуралею карпу,

я – вместилище пустоты, софоры сухой стручок, –

что захочешь. Но только ты в меня не вперяй зрачок,

бормоча, утирая пот, упорно идя по следу,

словно я сорвала джекпот, отняв у тебя победу,

и оставила без гроша, и двор оплела травой,

и у пса твоего парша, и борщ без навара твой.

ЗАКРЫВАЯ ДАЧУ

Лишние чашки (всяк выбирал свою)

прячу в коробку: Света, Андрюха, Стас.

Всё, что сгребало лето, лепя семью,

осень смолола, переведя в запас.

Я подгоняла сонных: «А ну, а ну!» –

Запахом кофе, чая из местных трав.

Где, на каком кордоне мое «ау»

ждёт растаможки, в очереди застряв?

Лишь богомол на самом краю листа

плоской башкой качает, ловя баланс.

Беглые други, совесть моя чиста:

даже не треснул этот фарфор-фаянс

с вишней, собачкой, брызгами конфетти.

Упаковать. Бечевкою обвязать.

Я отпустила всех, кто хотел уйти.

Я отдала им всё, что хотели взять.

* * *

Молодое светило вылезло на вершок.

Пять утра. Ни морщинки на посветлевшем шёлке.

Пляж безлюден. Лишь две синюшные шалашовки

собирают бутылки в пластиковый мешок.

То ли это мотель на трассе, то ли сераль:

бирюзовая вязь, понтовая позолота,

в запотевший цветник распахнутые ворота

и коровьей лепёшки спёкшаяся спираль.

Справа – старый погост, где розы крадёт жулье;

на бетонной ограде красным: «Сдаю жилье»;

снизу – чёрным – приписка: «Дорого и навеки»

Неопознанный птичик боком торчит на ветке

запылённой софоры и верещит своё.

Слева клуб, от невзгод не спасший свою корму.

Но фасад уцелел и плиты ещё не спёрты.

Перед ним постамент, мужик в пиджаке. Кому

этот памятник? Вроде, Киров, но буквы стёрты.

Куришь, в масляный воздух дым выпуская злой,

пятернею водя нелепо, как бы смывая

этот верхний, сиротский, праздно-лубочный слой.

И фрагментами проявляется вдруг живая

виноградная волость, каменная страна,

всякий раз при угрозе вражеского секвестра

уплывающая из рук полотном Сильвестра

Щедрина.