mashinskaja-irina-2014-7-1

Поэзия диаспоры

Ирина МАШИНСКАЯ (США)

Родилась в Москве, окончила географический факультет и аспирантуру МГУ; специализировалась в области палеоклиматологии и общей теории ландшафта. Дебютировала как поэт в 1984 году в составе неофициальной литературной группы «Сокольники». Основатель и первый руководитель московской детской литературной студии «Снегирь». В 1991 эмигрировала в США. Автор девяти книг стихов и переводов. Редактор основанного Олегом Вулфом в 2005 году литературного проекта «СтоСвет», включающего в себя, в том числе, журналы «Стороны Света» и «Cardinal Points Journal» и издательствo «StoSvet Press». Cоредактор (совместно с Р. Чандлером и Б. Дралюком) англоязычной антологии русской поэзии «Penguin Book of Russian Poetry», которая должна выйти в 2015 году.

Поэтика Ирины Машинской – экспрессивная, насыщенная энергетикой слова и звука, не желает подчиняться нормам и правилам. То она сменит от строфы к строфе размер, ритмический рисунок, интонацию, порой выключит самый, кажется, реальный запах площади, обманет ожидание рифмы, заставляя читателя разгадывать загадки «головокружительного излома» автора. А всё лежит на поверхности – поэзия не ограничивается прямыми сентенциями. И искать банальные «смыслы» в творчестве Ирины бесперспективно! Доверьтесь её слову, проникнитесь её нервным ритмом, и голос поэзии проникнет к вам в душу.

Д. Ч.

ФИЛЬМ

Воздух дырчатый и улицы-закладки,

чёрный сахар, колотый кайлом,

и арифметической загадки

головокружительный излом.

Старый сахар с искрой в каждой лунке,

чёрный майский лёд в углу двора!

Метра два нетерпеливой плёнки

или только метра полтора...

Жизни оползень тут начался когда-то,

чёрнью на текучем серебре:

под галошей грязные караты

и лопата снега на траве.

Космос – это кучи льда и угля

свалены у северной стены.

Угол солнцем траченого дубля.

Я смотрю из брошенной страны.

РОДИНА-ОДА

Ты ещё, как чужая, смеялась:

мол, не ведаем – вот и творим.

Но уже, как бумага, сминалась

моя жизнь перед взглядом твоим.

Ты не будешь ни зваться, ни сниться,

я не знаю в тебе ни аза –

лишь в кристалликах соли ресницы,

и в хрусталиках сини глаза.

Нас грузили на станции, дома,

нас остригли с тобой наголо.

Ты похожа на мальчика, Homo,

не похожа ты ни на кого.

Это были цветочки, виньетки,

бирюзовых небес купорос .

Но цеплялись уже вагонетки

и неслись, веселясь, под откос.

Нагружалося мерной тревогой

то, что раньше грузилось виной.

Всю меня ну, бери, а не трогай,

у тебя так со мною одной.

Я не встречи боюсь безрассудной,

не разлуки слепого нытья,

не разборки подробной и нудной,

ни забвенья, ни памяти я –

ты не будешь ни сниться, ни зваться,

только рельсов блеснет лезвиё.

Бесполезно отыскивать в святцах

онемевшее имя твое.

Ты дала мне такую свободу –

не доверишь перу, топору.

Я тебя никогда не забуду,

имя ношеное не подберу.

К ГРАНИЦЕ

Г. Кружкову

Ноябрь, невеста в стеклянном гробу.

Просыпая крупу –

из подъезда – на свет – и наружу!

Ботинка носком – вот сюда – осторожно – слюду,

эту хрупкую лужу.

Смотри-ка! Подходим к границе,

граница же, ясно, во мгле.

Знакомая ветка висит в леденце-хрустале,

и хрусталики ока ломают косые лучи,

словно спицы –

чтоб, руки расставив – как планер – по выпуклой глади – по тверди! –

скользил тихоход, а под ним – облака, набегая,

как дети, всё ближе граница, всё мельче

голубая, в морщинах, вода.

МОСКВА У МЕТРО. ЧУЖЕСТРАНЕЦ

Чужая музыка мобильная

толпится душами живых.

Небольная дорога длинная

прохожему о мыслях двух.

Какою мыслью озабочена

толпа, что ханская огонь,

на мостовую, солью траченую,

выплёскивая лохань?

Лузга ларьков у того выхода,

чудные марки сигарет.

Нет у него другого выхода,

кто бронзой мятою согрет.

Он на винтовку опирается,

не зажигая фонарей,

и сумерки его сгущаются

над кашицею у дверей.

Всё друга ждёт, бойца, товарища —

вот-вот на талую тропу

горячий пар, в лицо ударящий,

без шапки вынесет в толпу.

Дыхание двери, вращающей

водою – лопасть – кормовой,

лишь одного не возвращающей

в своей раздаче дармовой.

Нам остаются только здания,

в аквариуме чудо-сом,

углы высотки на Восстания,

где шёл кругами гастроном.

Там, как чужой, приезжий мечется

и выход не находит свой,

и всё черней ступени светятся,

и спит, и сом ещё живой

НОВИ САД ПОСЛЕ БОМБЕЖКИ САМОЛЕТАМИ НАТО

час неровён — cтемнеет, ровня

присядем медленно на дровни

и будем слушать хор подвод

и русел узкогорлый ход

как та телега раздвигая

брега, гремит как неживая

река ночная под горой

свои квадратные колёса

вжимая в гравий голубой

как за горой сквозь призрак леса

недосведённого под ноль

пылает поезд как пароль

как на ходу, покато к югу

плато плечистое живёт

и шествует на шавуот

как дым чужой, от лога к логу

толпа рассеянных урочищ

как горсть рассыпанных монист

как серозём-туман зернист

как слух ночной, земля, морочишь

и вспять над рваными мостами

над картой с точными крестами

влачится тучи плащ пустой

над грязным серебром Дуная

как пойма хлещет неродная

за пешеходною листвой,

бадья небесна холостая,

как ровен холод холостой

ДВОЕ

Похоронили матерей,

на мартовском ветру стояли.

И смысл, и волю потеряли

и сделались себя старей.

Осталась я у них одна

на всём жестокосердном свете.

И ни оврага, ни холма –

лишь ровный голос на кассете

с небес не толще полотна.

Четыре нежные руки

меня отрывисто касались.

Ключицы скрипнули, раскрылись,

и сердце треснуло, как наст.

Пока неслась дневная мгла,

пока мело по снежной мели –

я б их оставить не могла.

Я им была как мать, не мене –

но Господи, как я мала.

Греми же, мартовская жесть,

жестоковыйные морозы!

Больней любовь на свете есть

горящей на щеке угрозы –

слепая ласковая лесть.

Разлука выпорхнет – и во

все концы! – не оттого ли,

что смысла нет в добытой воле?

Но и в неволе нет его.

* * *

Г. Стариковскому

– Ибо любая вода,

в тысячу ватт закат –

Понт:

горизонт

тем и чреват.

Знак бесконечности: бант,

дельты атласных лент,

глин

голубых

кожа, ладонь

дна, где любой – Гераклит,

скороговорки рек:

грек

или рак –

оба рекли.

ПАН ЧУКЛИНСКИЙ

На ладье за налогами князь отправляется, мёдом, мехами,

только вскроется Волхов,

теряет покровы земля,

заголяясь

болотами-мхами,

ух, налёгши на свежие вёсла, терзают уключины други,

а на правом крутом,

вон, глядит, заметались костры,

как вернулись

из греков варяги.

А на пойменном левом отлогом, как ветром, сгибаемы данью,

к нему двинут Тростник и Осока,

и затона зрачок

не поспеет

за вёсельной тенью.

У Добрыни, лицо, как вода, а зрачки — что коряги в затоне,

где по зарослям первенцев прячут.

А что так не дадут,

он легко, улыбаясь,

отымет.

Только что мне, скажи, эти витязи, что угрюмая летопись та мне —

где не Грозный, так Вешатель,

а Блаженный — так весел и прям,

за лесами, за чудо-

кустами.

На зачатье висели над полем небесные серые камни

кругом грубым таким, что вовек

никуда мне от них,

но ты, пане,

не помни.

По кремнистым ручьям на кремнистый выходишь на шлях ты —

и ни лисьих сокровищ,

ни византийской смолы:

крупной солью

рассеянной шляхты.

КНИГА

Бабушке

Ты дремлешь, меня ожидая, одета,

нарядная, у стола – скатерть в сто ватт – открыта

дверь, с порога я вижу вазочки и закуски

будем с тобой чай из чашек московских

Кобальт их небосвод, измайлово разливая

волнами на краю бежит кайма золотая

а в ней корабли, как петли в шёлковых ширмах

Как я люблю, как ты говоришь,

шорох

ногтём разглаживаемой фольговой

узкой закладки, складывающейся по новой

в устной книге, ясной и сильной рани

Фанички-Зины-Лизы-Шурочки-Лёни-Ани

с музыкой над Днепром, обыском на Никитской,

с лицами всех моих перед лицом бандитской

В окна вошла округа, вспыхнула и погасла

но горизонт зеркальный – словно фольги полоска

Там волна волну залатает, фольга золотая

это ещё не точка, это лишь запятая

там вода воду тешит, волна волну утешает,

и что ещё не бывало, уже бывает

СЕРЕБРИСЬ, МАСТЕРОК

Театральный разъезд,

говоришь, ремесла, эти листьев обноски

первый холод разъест,

как потомку ненужные сноски.

Всё одно! Полетим,

воробьём из окошка кивая –

не зачем, а затем,

что порука стекла круговая.

Вышел век, да не весь,

вот он – охра и стружки-обрезки.

Так лети же, развесь

на нездешние ветки серёжки.

Там трамвайный рывок,

там, за рынком, в ядре околотка

переулок глубок

и прохожий летит, как подлодка,

там взойдёт, как пройду,

патриаршье закатное солнце –

пусть родную слюду

развезло перламутровым сланцем,

пусть бесстыдной, густой

кроют резкою краской московской

достоевский пустой

двор, дрезину и ливень тарковский –

на карминный фасад,

на живучие теплые камни,

на нескучный посад,

не наскучило, брат мой, пока мне.

Жив одним ремеслом,

поселенец, играющий в ящик,

с котелком, номерком –

я такой же стекольщик, жестянщик.

Разуверишь меня -

и тогда я не разуверюсь. –

Ерестись-ка, строка,

золотисто-ершистая ересь,

разлетись на восток,

хоть какой-никакой, а таковский,

торопись мастерок,

говори, говорок,

ленинградский, московский.