dozmorov-oleg-2-1

Поэзия диаспоры

Олег ДОЗМОРОВ (ВЕЛИКОБРИТАНИЯ)

Родился в Свердловске (ныне Екатеринбург). Окончил филологический факультет и аспирантуру Уральского государственного университета и факультет журналистики МГУ. Работал грузчиком, сторожем, библиотекарем, преподавателем, журналистом, редактором. Руководил литературным объединением при УрГУ и литературным клубом «Лебядкин» при журнале «Урал». В 1999 – 2000 годах входил в редакционный совет журнала «Урал». Жил в Москве, сейчас живёт в Лондоне (Великобритания). Публиковал стихи и эссе в журналах «Урал», «Звезда», «Арион», «Воздух», «Волга», «Знамя», «Новая юность», «Стороны света», «Уральская новь», «Новый мир», альманахах «Urbi», «Алконост» и др. Выпустил четыре сборника стихов: «Пробел» (1999), «Стихи» (2001, предисловие Б. Рыжего), «Восьмистишия» (2004), «Смотреть на бегемота» (2012, предисловие В. Гандельсмана). Стихи переведены на английский, голландский, итальянский и украинский языки. Дружил с поэтом Борисом Рыжим, который посвятил Дозморову несколько стихотворений («Над головой облака Петербурга…», «Не жалей о прошлом, будь что было…», «Мы здорово отстали от полка…»); в свою очередь Дозморов создал портреты Рыжего и других екатеринбургских поэтов (Романа Тягунова, Дмитрия Рябоконя) в повести-воспоминании «Премия „Мрамор“». Лауреат премии журнала «Урал» за 2011 год. Лауреат «Русской премии» за 2012 год. Страница в «Журнальном зале» http://magazines.russ.ru:81/authors/d/dozmorov/

* * *

«…учиться реагировать на мир

словесным образом. Не попросту словесным,

а строго в рифму, соблюдать размер,

предписанный столетьями традиций.

Не правда ли, меж жребиев других

великая, прославленная участь?»

Мир сочиняет грязную весну.

Таджики сортируют русский мусор

спокойно и торжественно, и я

завидую им почему-то — люди.

Забыть бы русский, жить что твой таджик,

уехать далеко, где мы таджики.

Нет словарей, энциклопедий, книг,

не нужно грамоты, правописанья.

Из всех-то слов остались «я», «ты», «он»,

«сыр», «телефон», «лепёшки», «кукуруза».

Простая жизнь: найти себе работу

и место, чтоб раздеться и уснуть.

Когда-нибудь вернёмся — тут ислам,

как и во всём благословенном мире.

Нас вспомнят два-три друга, мы придём

на кладбище к возлюбленным могилам.

И на надгробьях прочитаем буквы,

как университетскую латынь.

* * *

Друзья, вообразите сцену:

Россия, XXI век,

с утра мне долбит прямо в стену

на бас-гитаре человек.

Живёт тут во втором подъезде

псих, неудачник, музыкант.

С утра засаживает двести

и полирует свой талант.

Бубнят в трансцендентальном плане

басы, ну как тут будешь спать?

Как на продавленном диване

тут мыслить будешь и страдать?

Я думал: вот за ум бы взялся,

продал гитару, бросил пить.

Ведь никому не обещался

для звуков жизни не щадить.

Его я тихо ненавидел,

его я пылко презирал.

Ничем придурка не обидел,

а он затих, а он пропал.

И где он? Умер или спился?

Кто даст мне правильный ответ?

Куда сосед запропастился?

И почему тех звуков нет?

* * *

Приветствую. Уже часов с пяти-шести

ужасно тянет спать и ужинать охота.

И хочется уйти, но с этим не шути —

ты помнишь, как тебе нужна эта работа.

Одиннадцатича-совой рабочий день

ознаменован пе-рерывом, как цезурой.

Напротив жёлтый дом плечом уходит в тень,

другой — выходит из трагической фигурой.

Возвышенная злость, лирическая спесь!

Вы не должны смущать чистюлю-привереду.

И Ходасевич был уже. Точнее, есть.

Лет через пятьдесят отпразднуем победу.

Ну а пока в Москву выходит гражданин

из офисного дна и движется понуро

вперёд по Моховой, пожизненно один,

и тень его длинна, как ты, литература.

* * *

Из окон виден задний двор

с гурьбой хозяйственных построек.

Стол, холодильник, пара коек,

лопата, грабли и топор,

четыре мусорных ведра

(здесь мусор сортируют сами),

верёвки с детскими трусами

и для кота в двери дыра.

У стенки печь для барбекю:

её в субботу разжигают

и радоваться заставляют

как бы Отечества дымку.

* * *

Путь в гору занимает полчаса,

вниз, к морю, — вдвое меньше, что понятно.

Тропинка вымощена и опрятна,

по-фетовски в траве блестит роса.

Раскинулись широко гольф-поля

и пастбища, где грязные овечки

воспроизводят на спине колечки

региональной индустрии для.

Пока решаешь, этот ли искал

пейзаж или другой, неоднократно

то появляются, то исчезают пятна

белёсой пены в море возле скал.

Но есть тут одинокая скамья,

как, скажем, у Островского над Волгой.

На спинке надпись: «Посвящает долгой

и благодарной памяти семья

бедняги Тома Джонстона». Кто он

и почему вот так увековечен,

в чем отличился или чем отмечен

и был он — исключительный гандон

или, напротив, честный семьянин,

любил жену, детишек, утром — кружку

большую чая, не завёл подружку,

хотя и мог, и умер до седин, —

не всё ль равно? Я здесь и так сижу

по выходным в погожую погоду,

ем чиабатту кислую, подолгу

гляжу на море и стишки твержу.

* * *

Бей сильнее в скалу, приливная волна,

прошурши-ка вдоль берега слева направо.

Поднимай растревоженный мусор со дна

и валяйся на пляже потом, как шалава.

Рано, рано купаться, но лезет народ,

понаехал на праздники из Бирмингема:

здесь дешевле, чем в Турции. Бледный живот

заголяет с утра шантрапа и богема,

чтобы к ланчу, скорее всего, обгореть

и укрыться в тени со своим бутербродом.

Полновесный прибой продолжает греметь,

как простой механизм с перманентным заводом.

Так слова бы должны биться в каменный мол

и в горах громыхнуть и рассыпаться гулом,

но утеряны навыки — письменный стол

ждёт меня в кабинете с лаптопом и стулом.

Ну, поменьше эмоций. Разумная речь

не дурней океанского супернапева.

Грохот слева направо, как на спину лечь,

а спиной загораешь — так справа налево.

* * *

Кружится ласточка-валлийка

в необоримой высоте,

а ля гимнастка-олимпийка,

у неба в синем животе.

Мне всех подробностей не видно

полёта — лишь её одну.

Она спортсменка, очевидно,

и выступает за страну.

Я за страну не выступаю,

стою на кельтском берегу,

недальновидно поступаю,

но стыд, как песню, берегу.

* * *

Где жажду лечат сидром, а не квасом,

где грязный мол к ударам волн привык,

где чайка со своим боезапасом,

визжа, пикирует, как штурмовик,

где автомат в полиции устало

захлопывает дверь от сквозняка,

где облака над городом, как сало,

наструганы к дождю наверняка,

где я не знаю утром, пробуждаясь,

куда меня безделье заведёт,

и в словаре, как в чемодане, шарюсь

и рифмы подбираю наперёд,

где климат предопределил погоду

бездарную на много дней подряд,

благодарю тебя, хоть за свободу,

как за лекарство, не благодарят.

* * *

Обязательно дальние страны.

Пусть болит от стихов голова,

пусть проводят свои караваны

облака над холмами, едва

различимые дальние пики

возвышаются, словно во сне,

пусть, как лазер, слепящие блики

жгут сетчатку на голубизне.

Взгляда не отвести от прибоя.

Чайки жадные вахту несут.

«Всё, что будет со мной и с тобою,

я узнал за пятнадцать минут», —

говорю на заброшенном пляже,

где ракушки, зыбучий песок,

ветер в дюнах протяжен, где даже

бой с минувшим не слишком жесток.

* * *

Мир несётся к пропасти — это ясно, ясно.

Кризис, извержения, нефть хлобыщет в море.

Никакой иронии. Гибельно, ужасно.

Террористы, засуха, человечье горе.

Друг ты мой единственный, будем веселиться:

есть стихотворения, есть кино и книги.

В миг всеобщей гибели горько насладиться

тем, что не предаст тебя. Так намой клубники,

выброси неспелую, нет в ней услажденья.

Модных виноградарей брезгуем бурдою:

только приснопамятных мастеров творенья,

только старой выдержки пьём вино с тобою.

С ним сильней забвение, в нём блаженство гуще.

Время так завистливо — будем с ним играться.

Не тоскуй. У вечности день мимобегущий

вырывай. Так учит нас дезертир Гораций.

* * *

Допустим, пейзаж: ресторан и гараж,

и с заднего входа

выходишь на сумрачный северный пляж.

Какая свобода!

О чём ты? Кто знает. У каждого свой

молчок, и обиды,

и страх, и растерянность с горькой виной.

Всяк видывал виды.

Но, если задуматься, то ничего

другим не известно.

И мысль изреченная слаще всего

солжёт вне контекста.

И молча стоишь на пустом берегу,

в песке утопая.

И птица замёрзла, сидит, ни гу-гу.

Ну, птица тупая.

* * *

В Эрмитаже и Лувре, Британском музее,

слава богу, есть лавочки. Быстро косея

от японских туристов и школьных красот,

закрываю глаза и секунд на шестьсот

отключаюсь. И вижу такую картину:

сосны, майскую нижнеисетскую глину,

что мне снится уже пятилетку, заметь.

Ненавижу искусство? Хочу умереть?