luksht-igor-5-1

Поэзия метрополии

Игорь ЛУКШТ

Родился в 1950 году в г. Баку. Поэт, художник, скульптор. Член Московского и Российского союзов художников, профессор кафедр академического рисунка МГХПА им. С.Г. Строганова и школы-студии МХАТ. За работы в рисунке и педагогическую деятельность награждён бронзовой медалью творческого союза художников России и международной федерации художников. Лауреат международных литературных конкурсов 2006-2013 годов.

Игорь Лукшт – замечательный художник, скульптор, учитель, профессор знаменитой «Строгановки». Но даже если вам ничего не известно о биографии Лукшта, при чтении его стихов вы непременно должны почувствовать, как вербальные знаки, линейные символы, метрические ряды обретают объем, рельеф, глубину, пластику, насыщаются светом и цветом. В лукштовской поэтике нет места образному минимализму, она стремится к почти византийской роскоши пейзажей, портретов, сцен, где всё осязаемо и зримо, всё предстаёт в богатом убранстве деталей и подробностей, сохраняя при этом уникальную пропорциональность и потрясающую достоверность натуры, ставшей предметом его поэтического претворения.

О. Г.

ЧАРКА НА ПОСОХ

Ушли, поклонившись младенцу, волхвы…

Густые снега заметают округу –

замёрзшее озеро, лодки, лачуги

и берег покатый с клоками травы.

Под хриплые вздохи студёного норда,

на землю нисходят крахмальные орды,

в утробах шурша облаков кочевых.

Печатью ложится холодный покров

на дранку бараков и золото храмов,

харчевни, жилища, кладбищенский мрамор,

на реки во льду и горбины мостов.

Прозрачна печаль, словно чарка на посох, –

всё сыплется сонно небесное просо,

мир светел, как лунь, отрешён и суров...

Испей свою чашу, калика, молчком,

нам с детства дарована тёплая доля –

петь гимны в тисках золочёной неволи

да оды слагать окровавленным ртом…

Но с нами дорога, и небо, и слово.

Но нищая муза к скитаньям готова –

кого же ты в хоженье славишь своём?

«Влекома любовью и болью, по ком

рыдает душа в долгих шелестах вьюги?

Скрипит над державой заржавленный флюгер –

всё царь, всё разбойник, всё шут с бубенцом,

то юг полыхает, то запад дымится…

И мечется сердце в багряной темнице,

и горло тревожит мольбой и стихом...

С псалтырью и хлебом, Нежданы никем,

под небом высоким угрюмой отчизны

по градам и весям, от детства до тризны,

поём ли, глаголем в негромкой строке

о Боге и свете! О льве златокудром…

Пусть будет язык наш, как снег, целомудрен,

как звёздная россыпь на Млечной реке»…

Смеркается рано, мой певческий брат.

Крещенье. Крепчает январская стужа –

позёмка над вёрстами дальними кружит,

и путь непокойный метелью чреват.

Лишь белая чайка, в смятенье и хладе,

над нами поводит крылом в снегопаде,

и горние крохи ей клюв серебрят.

ФЕНИКС

Полумрак – полусвет…

В тишине мастерской только уличный гвалт детворы,

редко скрипнет в полу полустёртая старая плаха.

На окне сухоцвет

зноем крымской степи, чабрецом и лавандою пахнет,

да сурово станки мои ждут окончанья великой хандры.

Творче солнечный мой,

здесь над глиной густой, чуть дыша, замирает душа,

всё глядит сквозь пласты, всё твердит о неявленной сути.

Глина ждёт под плевой,

но закон её форм ускользает подвижною ртутью

сквозь ладони мои, простотою своей ворожа.

Этот тайный закон,

этот вечный мотив ведом камню и зверю в горах,

рыбе в синих озёрах и древу седому, и небу,

в шорох трав он вплетён…

Обрету ли его в ремесле каждодневном и хлебе,

тихим по-во-ды-рём на лис-тах, на кам-нях, в письменах.

Ждут мои стеллажи

и круги поворотные – скрипа, движения ждут,

стынут жала стамес, дремлют стеки и плоть пластилина.

Не торопят в тиши

мои чада родные – из бронзы, из гипса, из глины –

терпеливо душе

возродиться из пепла дают.

Над разлукой глухой

и раздраем времён, над страстями великих систем

опалённые крылья

из дымной золы простирает…

Белый свод мастерской

в небеса растворён –

там,

немые уста отверзая,

феникс светлый летит

над уныньем

и небытием.

ВХОДИ, ДИТЯ

Стасе

Июль,

узорны золотые полотенца

в лиловой стыни липовой аллеи,

где влажно дышит скошенное сенце,

и нежный лик сквозь листья розовеет

в библейском ожидании младенца.

Свободные одежды легковесны,

и ветрены, как сон полынно-крылый,

качается на волнах летних лестниц

кораблик мой с Божественной посылкой,

плывущий по бульварам старой Пресни.

Крутых бортов обвод виолончельный

скрывает лик небесного посланца,

столь зыбок в животворной колыбели,

в скорлупках тонких, цвета померанца,

его сердечка лепет акварельный.

Дитя, дитя! В пелёнах кайнозоя,

во снах янтарных спишь в дремотных водах:

сквозишь в межтравье древней стрекозою,

шуршишь змеиной шкуркой слюдяною,

зрачок багришь румянцами восходов.

Где за волной волна легко качает

кайму материков новорождённых –

в предчувствии любови ли, печалей –

о, кроха, ангел, нежно сотворённый

прохладными осенними ночами,

к вершине Homo путь свой направляешь,

спешишь, тревожа девственные кущи

и долы ископаемого рая...

Из минувших времён ко дням грядущим

Улыбчивая весточка живая…

Готово всё: огонь, вода и трубы, –

он ждёт тебя, наш век несовершенный –

то нежно-горлый, то кроваво-грубый…

Но птаха-жизнь? О, ты её возлюбишь –

шутя ль, скорбя…Любимицей вселенской

под звёздные стропила Ойкумены

войди дитя!

СТУДЕНЕЦКИЕ ПРУДЫ

Скажи, звёздный странник, Итакой рождённый Улисс,

что гонит потомков твоих в каждодневный круиз

по миру, по свету, по гатям родимой земли?...

В тенистых аллеях, в бездонные дни благоденствий

с мадонной моею, чреватой прелестным младенцем,

одежды овеем, сандалий тесьму припылим…

Слиянье голландских традиций и русских трудов –

окружья мостов над каналами старых прудов,

где пресненский парк, амальгамой седой полонён,

дрожит миражом в отраженьях фарфорово-хрупких,

и светятся скупо его озарённые купы…

А с тихого ль неба, с вечерних ли меркнущих крон

ссыпается варварский грай молодых воронят,

на врановом вече вещающих скорый закат.

Но солнце ещё не погасло в осоках полян,

и, пуха пухлей, золотистые лохмы соломы

мерцают сквозь травы в волокнах прохладной истомы,

и флоксовы шапки сочат сладко-сонный дурман.

Там, в звонах и гудах, в печали – о чём ли? о ком? –

прощальная ходка шмеля над дремотным вьюном.

Летун басовитый ажурные петли плетёт,

льёт сумерек росы в развёрстые зевы сосудов –

нефритово-розовых, палевых, трепетно-грудых,

прилежен и важен в плену неотложных забот.

Окликнешь ли Время – покатится медленный зов

по глади, по грусти, по неге старинных прудов,

и взгляд твой отметит проплешину мёртвых ветвей,

устало плывущие капли листов пожелтелых,

зацветшие воды, щербатых мостов обомшелость,

извивы расщелин и ржавую оспу камней.

Поведай, Улисс, отчего неизбывна тоска

и льдисты свирели великой Косой? Но пока…

пушинка, малёк, водомерка, стрекозье крыло,

лампада кувшинки, крушины шумок наговорный –

неяркого летнего дня драгоценные зёрна,

и время неспешно, и вязы вздыхают светло.

И время не властно над алым скользящим лучом

и локоном светлым, и худеньким нежным плечом...

Ковчежец небесный в зерцале каналов плывёт –

в зелёном и розовом золоте ряски вечерней

И, словно над влагой багряною грек-виночерпий,

Склоняются ветви над флегмою гаснущих вод.

ТАМБОВСКИЙ ЧАСОСЛОВ.

В сонливости легчайших облаков,

в оцепененье перистого стада,

пастух ярился в белых небесах,

трещал кузнечик – шалый вертопрах –

в подсохших травах брошенного сада,

и я листал тамбовский часослов,

где август длился жарок и багров.

Сквозь дым зеленоватой кисеи,

высокий осокорь – в сгущенье соков,

с изрезанной морщинами корой –

мерцал дремотно узкою листвой

и простирал громады сучьев к стёклам.

В окно моё сто-листые ручьи

стекали водопадом с веток и

в жасминовую кипень ли, сирень

пронизанного солнцем палисада…

Там шёл ребёнок. В розовый загар

легко окрасил горний медовар

его плечо и лоб, осколки радуг

цвели в глазах и голубела тень

под нежным подбородком – в знойный день,

как тонкую и хрупкую скудель,

несла котёнка дочь, откинув локон.

Дыхание над крохотным зверьём

и бережные пальчики её

мир делали не столь уж кособоким,

не столь больным войной…

Под птичью трель

полудня чуть скрипела карусель:

В виолончельных жалобах пчелы

на сквозняке покачивалась шляпа,

в луче, светло целующем стекло,

крыло соломки блёклое цвело

узором золотистых крупных крапин,

и свет, сходя на старые полы,

их срез седой являл из полумглы.

Тот древний деревянный манускрипт

с причудливою строфикой прожилин

хозяев добрым словом поминал,

фамильный их храня инициал, –

как трудно, но достойно жизнь прожили

в любви – сквозь беды, голод, недосып...

В тиши полдневной скрип… и скрип… и скрип…

ОКТЯБРЬ. ПЕЧНИКИ

Серо-угрюмые сумерки старого сада

солнце холодное шелестом ветра наполнило,

яблонь извивы продув сквозняковыми волнами хлада.

Вишен листва, как мираж, винно-розовым облаком

в стыни пылает. Их лепет печальный запомнить бы,

скорбную хрупкость стволов в глуховатой тоске листопада.

В охристой крошке, в косматости мхов, выплывает

кровля сарая, как горб ископаемой рыбины.

Древний скрипит целакант, к небу рёбра косые вздымая,

в утренних реках багря. Их потоками зыблема,

знобко поводит хребтом деревянная глыба над

дымом костров, над тоской и мольбой опустевшего края.

В гулком железном корыте, до дыр проржавелом,

красную глину с песком будоража лопатами,

месят раствор печники в кирзачах, перепачканных мелом.

Брови белёсые, речь на арго хитроватая,

в рыжих усах пламенеют бычки самосадные,

пальцы целованы ветром, грубы и умелы…

Цокнет сорока в рогатых ветвях осокоря

и застрекочет, по дереву шаркая лапками,

скорую зиму браня, с заморокой голодною споря...

За терракотовой банькой, за сливою зябкою

Изредка скатится в травы сиротское яблоко

в стылом безмолвно-суровом великом просторе.