nikitenko-alexandr-2016-4-1

Поэзия диаспоры

Александр НИКИТЕНКО (КИРГИЗИЯ)

Александр Никитенко (1948–2014) – поэт, переводчик киргизской поэзии. Родился в Таджикистане, с детства жил в Киргизии. Закончил филфак Киргизского государственного университета. Работал на заводе, был слесарем-наладчиком, редактором Госкомиздата Киргизии, ответственным секретарем журнала «Литературный Киргизстан», позже – спортивный обозреватель газет «Вечерний Бишкек» и «Моя столица». Член Союза писателей СССР. Автор более 20 сборников стихов.

…Слышу время от времени возникающий и тут же теряющийся гул, отзвук «глагола времён» в стихах своего товарища, ровесника, однокашника: с тех пор, как прочёл первые его строки, постоянно ощущаю в них присутствие бесприютной тревоги, которая (я осознал это гораздо позже) присуща только истинной поэзии.

В маленьком доме моих родителей над речкой Аламедин, недалеко от снежных гор, мы, юные филологи, упивались Пастернаком и Цветаевой, Рембо и Верленом, Вознесенским и Соснорой. Александр глубоко чувствовал эту гигантскую всемирную метафору, но никогда не пытался шагнуть на стилевую территорию чужой, как ему казалось, поэтической карты мира. В его стихах слышны отзвуки гениальных откровений другой поэтики – позднего Заболоцкого, Мартынова, Винокурова, Ваншенкина, Рубцова, и это отнюдь не почтительность адепта, но перекличка в одной шеренге. Под его собственным небом сложилась и горестная скоморошья интонация древней русской культуры, спрятанная за частоколом палиндромонов: гипноз античного «наоборотного» стиха, промелькнувшего в соловьиных мелодиях Кирсанова, обрёл у Александра силу традиции, и здесь он, вероятно, был первым в современной поэзии: «Он хам – Махно, но нам атаман он!»

Теперь, когда он, сильный и добрый человек, внезапно ушёл из жизни, стало очевиднее и понятнее: в годы нашей юности и неожиданной суетной зрелости он изо дня в день железной рукой суживал свои эстетические горизонты – на самом деле сознательно отфильтровывал лишнее, дабы не потерять неуловимого привкуса, делавшего его поэзию глубоко национальной – русской и только русской – посреди Азии.

Вячеслав Шаповалов

* * *

Я из палатки выполз: тьма и холод

и инеем покрытая трава.

Я глянул ввысь, где, звёздами исколот,

клубился чёрный космос естества.

От космоса вовеки не отвлечь нас.

Глядел я ввысь, к мирам летел иным,

и звёздами наполненная вечность

текла мне в кровь дыханьем ледяным.

Текла мне в кровь – так иней лезет в щели

палатки посреди ночных степей.

и звёзды, как молекулы, кишели

в крови космогонической моей.

САД

Вырвался к другу я снова.

Тронул калитку – и в сад.

В белом саду у Дуброва

хмурые совы сидят.

Сразу поведал о многом

сад, неприветлив и тих.

Срезал холодным итогом

долгих предчувствий моих.

Хватит, судьба, без наколок!

Слышишь, наломано дров.

Лечит Дуброва нарколог.

Запил смертельно Дубров.

Друг мой пропащий, старинный,

с сердцем для вечных расплат.

Снег под ногами стерильный,

словно больничный халат.

* * *

Эта женщина – вещая птица –

всё зовёт за собою, паря,

и не хочет никак опуститься

на мои золотые поля.

Ей моя приземлённость противна,

ей своя окрылённость мила.

Всё меня окликает призывно,

испытать предлагает крыла.

И, не зная ни сна, ни покоя,

всё я зов этот дальний ловлю,

всё я в небо смотрю грозовое,

всё я женщину эту люблю.

* * *

Сумерки пахнут сиренью.

Ею набит палисад.

Космы спуская к селенью,

тучи вдали парусят.

Всюду, от листьев, от стенок

мокрых, но светлых вполне,

отсвет небесный, оттенок

слабый, но видимый мне.

Дождь этот майский! Светло с ним

встретить вечернюю тень.

Чем-то вовсю кончаловским

ломится в окна сирень.

До мятежа, до мигрени

сумрак по комнатам густ

женственным смехом сирени

и холодком её уст.

ЭСКИЗ

Стиральная доска речной парящей ряби,

метёлки камыша, сквозной объём леска.

И ты издалека шагаешь через хляби,

и над тобой века плывут, как облака.

Весна уже близка. Летят её пичуги,

свистят её шмели, как пули у виска.

Звенят её ручьи, пьянят её причуды

от почвы под тобой – до звёздного песка.

И все от ветерка чуть-чуть уже с приветом.

И вялый снулый гнус за ворот поналез.

Над паром золотым, над берегом пригретым

толкачики, толпясь, танцуют полонез.

И всё ж твоя тоска пока что не проходит.

Не тает в глубине на сердце давний лёд.

И, ежась, смотришь ты, как зябкий пароходик

в простудном плеске вод отважно правит ход.

* * *

Лишь июльские ветры заплещут,

в струнах утренних солнечных лес –

и зеркальные листья трепещут

на холсте ярко-синих небес.

Этот шумный объём вертикальный

в плотной бездне густой синевы!

Этот тополь, как замок зеркальный,

в мотыльках заискрившей листвы!..

Это таинство цвета и света,

это равенство воль, как в раю,

посреди азиатского лета,

в мирозданье, на самом краю!

И пока эти листья сверкают,

и пока в них кипит ветерок,

мои боги меня не пускают

на порог запредельных дорог.

НА ЗАКАТЕ

Вячеславу Шаповалову

Та река, словно светлое зарево.

В полземли полыхает вода!

А иначе большие глаза его

не нашли бы её никогда.

Но седеет его борода,

кто-то серый за шторой мерещится.

А вода, заходя в невода,

Тяжелеет, ленивее плещется.

И когда с невысоких запруд

тянет ветер, теплея за хатами,

засыпает в обнимку с закатами,

широко расплескав изумруд.

Тишина в этой дальней обители.

И толкутся, с тоски перебрав,

слышно – левобережные жители

с перебранкою у переправ.

А было ещё похороннее.

И теперь не понять в полусне:

то село – оно потустороннее

или просто на той стороне…

ВСТРЕЧА

Бабы на подмогу меня взяли.

Тут и разглядел я Нинку в зале

(«Боже, ты откуда тут взялась?!») –

только, как знакомому, кивнула,

только ниже голову нагнула,

только строже делом занялась.

Рис перебирали на поминки.

Тёмен был мне свет. Как маргинал,

за столом сидел я возле Нинки,

отделял рисинку от рисинки,

сор ладонью в сторону сдвигал.

В детстве Нинка бегала за мною.

Разошлись дороги наши вкось.

Стала Нинка чьей-то там женою.

На поминках встретиться пришлось.

Мало было времени у Бога.

На кутью понадобилось много

риса. Мы трудились за столом.

Словно в глаз попала мне соринка,

жгло мне веки. Рядом была Нинка,

но с лицом печальным, как псалом.

У икон поблескивали свечи.

Горькая стояла тишина.

Не было ни до, ни после – встречи,

только эта выпала одна.

ЛЁНЯ

В начальную школу мальчонкой

Ходил я в селе по траве.

Там Лёня под ветхой шапчонкой

сидел без царя в голове.

На солнышке нежился жмурко.

Посадка немножко бочком.

Нельзя же в селе без придурка.

Вот Лёня и был дурачком.

Всегда он в улыбке, в привете,

мужик – а как мы, малыши.

И мы ему странности эти

прощали от детской души.

Теперь там ни школы, ни Лёни.

Там рынок кипит, как река.

И тьма хитроумных в районе.

Но нет одного – дурака.

И холодом всех оковало

таким, что и страшно сказать.

А с Лёней теплее бывало,

поскольку ну что с него взять.

* * *

Скотину гонят к выгону. Вороний слышен карк.

Поеду в гости к цыгану в Аламединский парк.

Пустует парк по осени. Летит с дерев листва.

Молчком по папиросине мы выкурим сперва.

К словам не обращаемся – к чему они, слова?

Мы взглядами общаемся – душа в глазах жива.

Глаза я вижу Лёшины, и говорит их взор,

что мы людьми хорошими остались до сих пор.

Что грусть пришла осенняя в районный парк пустой.

Что нет сердцам спасения от грусти золотой.

Что сроки неизвестные нам жить, не умерев.

И, как сердца небесные,

листы летят с дерев.

ЛУНА

До оскомины это знакомо:

тихий вечер, в саду тишина.

И над крышей соседнего дома,

распаляясь, восходит Луна.

Знаю, лишь догорит сигарета –

и, как много столетий назад,

неземного, холодного света

будет полон таинственный сад.

Снова зарево плещет сквозь ветки,

и отчётливо видится мне

даже марка моей сигаретки

в бледных пальцах при полной Луне.

И опять она знает однако,

что душою я к ней полечу,

как летят из кромешного мрака

мотыльки на ночную свечу.

Михаил Кабан-Петров. «Дерево».

140х124. Холст, авторская техника. 2016 год.