2019-4-1

Поэзия диаспоры

Лена БЕРСОН (ИЗРАИЛЬ)

Окончила журфак МГУ, в 1991–1996 году была соредактором газеты «Шарманщик» при Театре музыки и поэзии Елены Камбуровой. С 1999 года живёт в Израиле, редактор новостного сайта. Подборки стихов выходили в журналах «Арион», «7 искусств», «Иерусалимский журнал», альманахе издательства «Скифия» (Санкт-Петербург). Лауреат и дипломант Волошинского конкурса (2017 и 2019), финалист конкурса «Заблудившийся трамвай» (2019).

Лена Берсон в своих стихах – живой рассказчик. У неё выразительны образность и метафорика, точность слова. Кажется, что это сюжетные стихи, а на самом деле повествование, неожиданно меняющее своё содержание, – экспрессия лирического потока, увлекающего за собой читателя.

Д. Ч.

ПАМЯТИ ЛАРИСЫ ЯКОВЛЕВНЫ МЕЕРСОН

Юность такая дверка, вывернутая створка.

Юность такая шкурка, тошно носить, а носишь.

Жадной личинкой шубы мёрзлые лижешь корки.

Ездишь играть в театр ради такой одной там.

Куришь гнилую «Яву», чтобы не быть ребёнком.

Слепнешь в очках с мороза, здравствуйте, это Лена.

Видишь, она взлетает в жаркой своей дублёнке

И на лету сжигает снежные эполеты?

Как пожимает руки, как выпивает залпом,

Как, подбирая слово, медлит с горящей спичкой,

Как, отклоняясь вправо, дерзко проходит залом,

И, выходя на сцену, щурится с непривычки.

Пряча своё дыханье за частокол парабол,

Ты ничего не смыслишь в горечи очаговой,

Если пытают жизнью в доме Бернарды Альбы,

Чтоб ликовала в смерти девочка Антигона.

Юность такая пьеска, вся из постылой правды.

Вся из постыдной боли, чтобы играть навылет.

Помнишь герань в окошке дома, куда не брали,

Или подъезд, откуда больше никто не выйдет?

Как привязаться к жизни, вымытой детским мылом,

Убранной, как на праздник, вытоптанной хрущевке?

Юность такая штука, чтоб ты ни говорила,

Что нестерпимо долго старые сводит счёты.

ТЕРЕЗА

Подруги сказали: «Святой не бывает румяным,

К тому же святые, какие бывали, все вышли.

Давай-ка, Тереза, ты вытряхни всё из карманов

А мы поглядим, не взлетишь ли?»

Ну ладно, ракушки… И камень, совсем не «булыжник»,

Как вы говорили, а найденный летом в Довиле,

Он всё ещё тёплый, солёный, когда его лижешь,

Зелёный, как пьяный компот в запылённой бутыли.

А это – ключи от ворот, от амбара, сарая,

Совсем не от рая, но это, увы, означает,

Что если я вечером всё это позапираю,

То утром кому-то придётся возиться с ключами.

– А что за пакетик? – Не трогай! Стащила на кухне.

– Фу, в пятнах! – Котлеты собакам за дальней рекою.

– Святая стащила! – Да ладно, они бы протухли,

А так накормлю этих дурочек и успокою.

Их небо – за дальней рекой – голубее, чем наше.

Не смейтесь, не смейтесь! Я только вчера проверяла.

И суд, самый страшный, собакам ни капли не страшен,

Не больше, чем выглянуть ночью из-под одеяла.

Когда я не сплю от обиды, дождя и простуды,

Я вижу, что будет, когда мне исполнится тридцать.

Я стану святой, это значит, я больше не буду?

Но я не умею не быть и боюсь научиться.

* * *

Воздух серебром столовым

Болен около реки,

Там, где слова-промыслова

Проплывают косяки.

А над ним, как сахар жжёный,

Туча гаснет возле глаз.

Видно невооружённым,

Безоружным вроде нас.

А ещё видны мы сами,

Что построились гуськом.

Надо только над глазами

Руку сделать козырьком.

Мы скользим без канифоли,

Не поглядывая в зал,

Как ансамбль «Берёзка», что ли,

В чёрно-белом проплывал.

То берёзка, то рябина,

То в снегу, а то в грязи.

Довези до магазина,

До вокзала довези.

Что такого в нашей эре

Долгих зим, коротких лет?

Жизни веришь и не веришь.

Смерти веришь?

Смерти нет.

* * *

Бывает, забуду твой голос над миской лука,

А луковый сок из надреза стекает к ране,

И слёзы, вспухая на зенках двойною лупой,

Мой кухонный мир отражают в фасетках карих.

Я трогаю разные вещи, тираню веки,

Но вижу обманчивым зреньем тряпьё и кафель,

Пробитые паром на стёклах сырые ветки

Стекают на раму осиновой дрожью капель.

Кастрюли, я их не любила, увы, взаимно,

Чьи тусклые донца похожи на днища лодок.

Мой мир ограничен, нельзя заглянуть за снимок,

И как человек органичен, и так неловок.

И вот у него под руками гора посуды,

И вот у него за спиною висят обои.

Бывает, забуду твой голос, ну, как забуду,

Как, может быть, можно от боли забыть о боли,

Как может слова Иисуса забыть Иуда,

Как могут деревья и камни забыть обоих.

* * *

Царь с кошачьим лицом

Едет в гости к царю с овечьим.

Посылают гонцов –

Разгоните с крыльца увечных,

Всех, кто болен и слаб,

У кого хромота и язвы,

Хорошо бы без баб,

Только яйца крутить горазды.

Разойдись, говорят,

Не рассеетесь – будет хуже.

И у каждого взгляд,

Как разбитый кулак натружен.

Царь зверей и червяк

В равной мере боятся боли.

Мы рассеялись так,

Что уже не собрать нас боле.

От радушия нар

Между битых сибирских сосен

Едет-едет монарх,

А над ним полыхает осень.

Над его головой –

Полусфера заката в силах,

Над кровавой канвой,

Изогнувшись, форель застыла.

День сквозит коньяком,

Обжигая, стремится в глотки.

И почти что ни в ком

Наших черт не найти неловких.

* * *

Мой пёс умирал как Чехов. Он мог бы сказать Ich sterbe.

Когда появился доктор, он сам ломанулся в дверь бы.

Он сам повернулся на бок, пока говорили – надо бы…

Ему ничего не надо от Ольги-то Леонардовны.

Она колготилась подле, со щёк вытирая влагу.

Она собирала вещи, как будто он едет в лагерь.

Казалось, она сильнее, чем он, изменилась внешне.

Она составляла планы, с поправкой на смерть, конечно.

Здесь небо сытней и слаще разбавленного кумыса.

Ещё не умолкли мысли, а сердце уже умыто.

Он выпил воды из рюмки, а доктор – вина из чашки.

Поскольку пришёл впервые, смеялся и ждал отмашки.

Живому с живыми легче.

Ничто ничего не лечит.

В открытые настежь двери воздушная входит ось

Как поезд, сминая ближних

И дальних, внезапно лишних.

Но если у нас погасло, то где-то уже зажглось.

* * *

Познакомься, вот – камень, а вот – абрикос,

Это – вишня, дошла еле-еле.

Мы так долго живём, но спроси – а при ком?

При царице Елене.

Вот она поднимается в гору пешком,

Не жалея коленей.

В чём она понимала всегда от и до,

Кроме упряжи конной?

Отдавала трибуну супружеский долг

И стеснялась знакомых.

Здесь напрасно рисуют её молодой

На протравленных светом иконах.

Сколько лет ей? Неважно, а всё же не сто,

Чтобы близким казаться прозрачной.

Она крутится флюгером, чуя восток,

И, гонима удачей,

Замирает на склоне, глотая восторг

Вместе с ветром наждачным.

Столько зим провести за чеканкой монет,

Обездвиженный аверс стирая!

Август нежен с августой, но сходит на нет.

Сын твердит – «Ты стара!» – ей.

Это лето, коньячный его полуцвет,

И волна урожая вторая.

Её память обидами иссечена,

Но, по-прежнему, непогрешима.

«Отступись», – говорят, а за ними видна

Только смерть на окраине Рима.

Вот она и уходит упрямо одна

От родных и любимых.

Тень ложится на тени, ломая витраж

На песке разогретом.

Виноград вдоль оград – крепкий, терпкий, не наш.

Вроде мелкой монеты.

Солнце падает в море как полый кругляш,

Распираемый светом.

* * *

На Малой Дорогомиловской

Расстрелян садик сиреневый.

На Соколе – окна ватные

И тумбочка прикроватная.

Зайдёшь – как на поле минное,

Обратно идёшь – скорее бы.

По дурости, по привычке ли

Оступишься, признаваться

Как время в глазах двоится?

Здесь Надя была сестричкой

В четвёртой реанимации.

А Таня была певицей.

Что слева направо брошено,

То справа налево найдено.

Как будто свиданье тайное,

Увидишь случайно – Таня ли?

Цветы на пальто поношенном,

Случайно заметишь – Надино?

Обласканный дом на Войковской.

Здесь нет никого сто лет уже.

Но Таня – она невидима.

И Надя – она невидима.

Небесного войска свойского

Сложения не геройского,

Без всякой посмертной ретуши.

Как более или менее

Мы медлить в сомненьях учимся,

Где Таня – неуязвимая,

И Надя – неуязвимая,

Где сёстры сердцебиения

Свои защищают улицы.

* * *

Горел сентябрьский цинк, и стыла охра,

Стекал закат по кончику ножа.

Я встала на карниз и мыла окна

На высоте седьмого этажа.

Цвело ведро густою мыльной пеной,

И, тряпку отыскав на дне его,

Я думала, что жизнь моя бесценна –

В том смысле, что не стоит ничего.

Застыв в опасных шлёпанцах над бездной,

Стекло газетным шоркая комком,

Я всех жалела маленьких и бедных,

Мелькающих в машинках и пешком.

Был уксус, ложек пять, с водой размешан,

Для кухни, криво врезанной в торец.

Я думала, что буду меньше, меньше,

И в старости исчезну, наконец.

Мир помутнеет как стекло в крахмале,

Душа, помедлив, прах переживёт.

А снизу мне покупками махали,

Крича, что поднимаются вот-вот.