kenjeev-bakhit-2016-3-1

Поэзия диаспоры

Бахыт КЕНЖЕЕВ (КАНАДА)

Родился 2 августа 1950 года в Чимкенте, с трёх лет жил в Москве. Казах. Отец был учителем английского языка, мать библиотекарем. Закончил химический факультет МГУ. Дебютировал как поэт в коллективном сборнике «Ленинские горы: Стихи поэтов МГУ» (М., 1977). В юности публиковался в периодической печати («Комсомольская правда», «Юность», «Московский комсомолец», «Простор»), однако первая книга его стихов пролежала в архивах Союза писателей Казахстана 20 лет и была издана только в 1996 г. издательством «Жибек Жолы». В начале семидесятых Кенжеев становится одним из учредителей поэтической группы «Московское время» (вместе с Алексеем Цветковым, Александром Сопровским, Сергеем Гандлевским). Публикуется с 1972 года. Автор романов, эссе и многих книг стихов. Лауреат многих литературных премий, в нынешнем году отмечен премией В. Сирина (Набокова). С 1982 года живёт в канадском Монреале, второе местожительство – Нью-Йорк.

Бахыт Кенжеев не перестаёт удивлять ценителей настоящей поэзии. Выходят новые книги, появляются журнальные публикации, подтверждающие высокий уровень поэтического мастерства автора, читатель испытывает привычное чувство узнавания художественных приёмов, поэтики Кенжеева. Это напоминает эффект от живописи Рубенса – его Вознесения Богоматери кажутся самоповторами, но стоишь перед картинами и заново переживаешь катарсис, духовное прозрение и душевный трепет. Так и у Кенжеева – свежесть авторского воплощения художественного замысла вызывает остроту восприятия его стихотворной речи читателем. Поэт снова и снова творит мозаичное панно своего мировидения, складывая его из точной живой детали, яркой образности, нечаянной мощи метафор. Именно неожиданность, нечаянность, непредсказуемость – характерные приметы самобытного кенжеевского стиля.

Д. Ч.

ИЗ КНИГИ «ПОЗДНЕЕ» (СТИХОТВОРЕНИЯ 2013-2016 ГОДОВ),

готовящейся к печати в серии «Лауреаты премии В. Сирина (Набокова)»

* * *

Давай о былом, отошедшем на слом, где лезвием брились опасным,

тушили капусту с лавровым листом и светлым подсолнечным маслом,

страшились примет и дурных новостей, не плавили платины в тигле,

точили коньки, и ушастых детей машинкою времени стригли –

там с неба струился растрёпанный свет, никто ещё, в общем, не умер,

и в марте томился в газетке букет мимозы (привет из Сухуми!).

Пластмассовый штырь, дорогие края, трамваев железные трели.

Куда они делись? Бог знает, друзья. Как всякая тварь, отгорели,

вальяжным салютом над местной Москвой, золой в стариковских рассказах.

Есть список небесный, на каждого свой, ореховых и одноглазых

грехов. Поскорее зови, не трави, другого уже не попросим.

Напрасно ли мы в потерпевшей крови, как вирус, минувшее носим?

1980 (1)

на околице столицы

где кончается метро

где студенты бледнолицы

пьют подземное ситро

нет скорее даже пиво

на скамейке серой пьют

и рассматривают брезгливо

богоданный неуют –

машет хвόстом тощий бобик

улыбается дитя

лилипуты бедный гробик

поднимают ввысь кряхтя

кто невесел кто плачевен

кто-то просто невелик

их ещё вспоёт пелевин

наш непалец многолик

вобла есть но нету нельмы

счастье есть но нет письма

спят немытые панельны

мног'этажные дома

где вы тютчевские звёзды

дух смирился век зачах

ах в блевотине подъезды

мусор в баках тьма в очах

не тверди что жизнь трясина

рудниковая вода

пиво пенится и псина

беспородная всегда

не предчувствуя удоя

жёстких подвигов в цеху

видит облако младое

слышит бога наверху

* * *

В байковом халате кушает обед

в номер шесть палате пожилой поэт.

Кто-то пашет, сеет, истребляет зло.

а старик лысеет – видно, повезло.

Так уж мир устроен, в смысле, селяви.

Был мужик героем веры и любви.

Пёрышком нацелясь, изощрённый стих

сочинял про прелесть самочек иных.

А ещё философ он изрядный был,

множество вопросов разрешать любил.

Например, о боге и о звёздах, да,

о земной дороге счастья и труда.

Презирал простόфиль, нёс духовный крест.

А теперь картофель и сардельку ест.

Жаль, сарделька эта свинкою была.

К ужасу поэта, страшно умерла.

Горек, горек, горек жалкий наш удел.

Взял мясник топорик, сердцем охладел,

и, подобно инку в золотом краю,

обезглавил свинку бедную мою.

Мы совсем не хочем палачами быть.

Но и бардам прочим, чтобы жизнь любить,

дабы жить любовью, надо много ку.

То есть, для здоровья мясо и треску.

* * *

Ну вот и мы отцокали копытцами по льду –

а так любили брокколи, здоровую еду.

Приснись мне, овощь сладкая, согрей меня в конце,

богатая клетчаткою и витамином С,

для печени полезная! Нет, весь я не умру.

Сварю тебя, любезная, на водяном пару,

залью густой сметаною, и жизнью смерть поправ,

сожру тебя, желанная, как некий костоправ.

Но хватит гастрономии! Отменен харч, но в нём

совсем не зрит гармонии суровый астроном.

Мурлычет, звёзды меряя линейкой давних лет,

про тёмную материю (отечественный свет).

И просит: «Положи мою тетрадь обратно, брат!»

Ему недостижимое милее во сто крат,

а ночь его, разметчица простых небесных сфер,

прохладной водкой лечится и спиртом, например.

* * *

Когда бы знали чернокнижники,

что звёзд летучих в мире нет

(они лишь бедные булыжники,

куски распавшихся планет),

и знай алхимики прохладные,

что ртуть – зеркальна и быстра –

сестра не золоту, а кадмию,

и цинку тусклому сестра –

безликая, но многоокая –

фонарь качнулся и погас.

Неправда, что печаль высокая

облагораживает нас,

обидно, что в могиле взорванной

один среди родных равнин

лежит и раб необразованный,

и просвещенный гражданин –

Дух, царствуя, о том ни слова не

скажет, отдавая в рост

свой свет. И ночь исполосована

следами падающих звёзд.

* * *

Когда рассвет, мечта поэта, скроет

сияние денницы, и народ,

как некий многочисленный андроид,

кряхтя, с постели наспанной встаёт,

я дрыхну (привилегия креакла),

смотрю на сны, безжалостные, как

тридцать седьмой, где музыка иссякла

и смысла нет ни в прозе, ни в стихах –

не балуют меня небесной манной.

И родина любимая не та,

и страсть моя, котёнок покаянный,

преобразилась в драного кота.

Но повод есть проснуться, дёрнуть стопку

с гербом советским (куй, а хочешь, жни),

и огурцом заесть, и вдруг неловко

заплакать в память вымершей родни –

рассвет, рассвет, как завещал Всевышний

евробуддист. Порадуй, постный френд,

из моцарта, допустим, харе кришной,

из тютчева, который снова в тренд

попал, изобрази. Не оставаться

же отщепенцем на закате дней.

Знамёна. Дети. Солнце. Гром оваций.

Картошка слаще, водка холодней.

И мнится мне – печаль моя случайна.

Настанет час – зацарствует музон,

откроет Гайдн пленительные тайны,

на сцену выйдет в бабочке Кобзон,

исполнит вдохновенных ораторий,

дай Бог ему здоровья, и тогда

вдруг станет жизнь не вовсе крематорий,

а некая желанная звезда

МАРШ ЭНТУЗИАСТОВ

Прочь, тревога! Прочь, зевота! В ясный майский день

повстречал я patriot'a в майке набекрень.

Плыли струги синим плёсом, мир пускался в пляс, –

ах, как был русоволос он и голубоглаз!

Познакомились, обнялись и, приняв вина,

затянули: über alles, милая страна!

Велес, Молох, навьи чары, славный Сталинград!

Никакие янычары нас не покорят.

Письмецо в пустом конверте. Горло. Водолей.

Здравствуй, patria muerte, колосись, алей!

Пограничник смотрит зорко. На дворе дрова.

Детская скороговорка. Душная Москва. –

не на белке, не на дятле, мутный сжав стакан, –

на крылах Кетцалькоатля к низким облакам

уплывет, от счастья тая, всякий индивид,

ибо родина простая всех благословит.

* * *

в сентябре поют под сурдинку северные леса

ах какие волшебные у них голоса

какие седые головы бычьи крутые выи

какие сосновые связки голосовые

а в ногах у собора древесного влажный подлесок

полуподвальный мох, как под водой, нерезок

тянется к свету урод-опенок на сгнившем пне –

словно смысл бытия рождающийся во мне

торжественный этот бор отобран у белоглазой чухны

в результате маленькой но победоносной войны

даже страшные сказки бывают со счастливым концом

словно лес, испещрённый окопами и свинцом

развалины брустверов проросли брусникой и смерть-травой

выборгский слесарь тамбовский печник под землёю вниз головой

вечнозелёный реквием и полощется выцветший алый стяг

как с подпольной пластинки пятидесятых – на рёбрах и на других костях

* * *

В полумгле посёлок дачный. Водочный уют.

Дети жизни водосточной пляшут и поют.

Ветер спит, собачка лает, знать, тревожно ей.

Ночь январская гуляет по земле моей,

Тянутся к созвездьям ели под рояль в кустах.

Как мы, братцы, постарели – незаметно так.

Ночь высокая, сухая. Смех Тамар и Зой.

Как хрустит снежок, вздыхая, под её кирзой!

Выйди, выйди на дорогу – блещет в полусне

Млечный путь, внимая Богу или тишине.

Восторгаясь бесполезным, может, и, простим

дуру с финкой и железным зубом золотым.

4 января 2014

1980-2

не гляди в душевной коме на господень светлый храм

не проси хитрец в парткоме разрешения в спецхран

здесь и сила и свобода а на пыльных полках там

вдохновенный враг народа лысый осип мандельштам

ненавистники россии поджигатели войны

мировой буржуазии достоверные сыны

разглагольствуют бердяев ходасевич да цветков

весь зверинец негодяев подлецов клеветников

не читай их бледный отрок выпьем водочки с утра-с

не читай их сучий потрох пожалеешь пидарас

ах с похмелием и ленью расправляются хитро

эти бедные селенья эта скудная приро

цели нет передо мною сердце пусто у меня

и томит меня тоскою жизни мышья беготня

* * *

Давний Крым. Вишнёвый июль. Военные лагеря.

Гимнастерки б/у, но латунные пряжки ремней,

начищены серым мелом, поют, горя

о любви к безошибочной родине трудодней.

Приносил присягу и я, в те секунды чудные не ища

либеральных пошлостей, ибо покорность – тот же покой.

Никакой тунеядец Бродский, и никакой

хулиган Есенин не ведал такого ща.

Я служил часовым охранителем знамени у полка,

или может быть (подзабыл) ленинского уголка.

Был в калашникове моём не один боевой патрон,

никакому шпиону не дал бы я нанести урон

бахроме золотой на вискозном багровом стяге. А вообще

мы искали говядину ложкой в пустом борще,

шутковали, да, о перловой каше, тайком напивались в дым,

строевые орали песни, поблёскивая молодым

белоснежным комплектом зубов. Как в исландской саге,

было дивно и весело, царил жизнерадостный мат.

Наши пассии ждали писем, а мы, забыв о карандашах и бумаге,

Учились за сорок секунд разбирать автомат. И собирать назад.

Говорят, подчиняться силе проще, чем ласке.

Приказ убедительнее молитвы. На миру даже смерть легка.

Каюсь – терпеть не могу штыков, оружейной смазки,

стенгазет, камуфляжа, солдатского юморка.

* * *

Вот и Прованс, дорогая: боровики, копьевидная спаржа и буйабес,

заезжий браток оттягивается по полной программе,

и на блошином рынке по средам торгуют ключами без

замков, должно быть, истлевших вместе с дверями,

оловянной посудой, гравюрами, выдранными из старых книг,

абажурами шёлковыми, расцветающими в июле.

Вот и праздник тебе, и отпуск, задумавшийся тростник.

Не шелести на ветру, успокойся. Приехали. Отдохнули.

Где же ещё забывать о смерти, не вспоминать тревог

ни житейских, ни вышних. Едва ли не лучшее место в мире –

зря ли тут отдыхали Эдмон Дантес, одноухий Винцент Ван Гог,

Шарль Бовари, Петрарка. Ревную! Впрочем, мы тоже были

ненамного хуже. (Смайлик). Зачем ты седобород,

Саваоф, и тяжёл, словно ключ от полуподвальной

комнаты, который отец мой рачительно прячет под

коврик у двери, с улыбкой – не мрачною, но печальной?