berjazev-vladimir-2015-4-1

Поэтическая критика

Владимир БЕРЯЗЕВ (РОССИЯ)

Родился в шахтёрском городе Прокопьевске (Кузбасс) в 1959 г. Был впервые опубликован в журнале «Сибирские огни» (n° 8 за 1982 г.). Заочно окончил Литературный институт им. Горького. Начиная с 1986 г. – автор десятка поэтических сборников, а также романа в стихах «Могота». Публиковался во многих журналах, альманахах и антологиях России, в последние годы широко публикуется за рубежом. Стихи Берязева входят в школьную хрестоматию «Шедевры русской поэзии второй половины XX-го века» (2011 год). В 2008 г. в Ханты-Мансийске был признан лучшим поэтом Урала и Сибири по итогам регионального конкурса, а Межрегиональная ассоциация «Сибирское соглашение» присвоила ему звание и вручила золотой знак «Достояние Сибири». Лауреат множества литературных премий.

ИБО НАШЕ НЕБО НЕ МОГИЛА¹

О поэзии Кублановского

Не так давно в одном из писем Кублановский процитировал Александра Сапровского:

Я из страны, где всё иначе,

Где каждый занят не собой,

Но вместе все верны задаче

Разделаться с родной землёй.

Эта нота, идущая чуть ли не от призвания варягов на Русь, мол, земля наша велика и обильна, но наряда (порядка) нет, – нота эта присуща не только поэзии Кублановского и в целом поколению, которому он принадлежит, этими настроениями страдает и большая русская проза конца ХХ века, и, шире, культурная русская мысль переломного и постсоветского времени. Однако если Рюрика призывали для утверждения вертикали власти, для усмирения хаоса и утишения распрей, то нынешние художники и мыслители хотели бы изгнания варягов.

Иные же, отвергающие имперское начало (а их в русскоязычном мире более чем достаточно), чают изгнания тирана.

Книга Юрия Кублановского «Перекличка» заставляет меня высказаться на открытой волне, без экивоков и реверансов в ту или другую сторону. А стороны в данном случае – это европейско-либеральная и почвенно-патриотическая поэзия настоящего периода, ни к той, ни к другой Кублановского впрямую отнести нельзя. «Актуальную поэзию», это странное новомодное поветрие, я в целом не рассматриваю как явление художественное и здесь не учитываю.

«Перекличка» и последовавшие за ней журнальные публикации прошедших четырёх лет – несомненно достойны самого внимательного прочтения и осмысления. Озирая «пучину русскую» с высот зрелости, поэт не без эсхатологического отсыла замечает – «это, считай, последние годы меня нашли». Здесь уместно употребить термин Игоря Волгина «эсхатологический оптимизм», поэзия даже при крайней сумеречности и трагизме – именно такова и книга поэта вкупе с последовавшими стихотворными циклами, утверждающими и надежду, и живое бытие языка в заново переосмысливаемом отечестве.

Признаюсь, в какой-то момент моё отношение к поэзии Кублановского стало критичным, я испытал пресыщенность и некое чувство протеста, стихи его периода завершения, как он сам любит выражаться, «великой криминальной революции» казались мне или чересчур публицистичными, или залакированными до эталонного блеска, слишком совершенными, перешлифованными, то есть такими, из которых улетучился живой дух, который таится пусть в чутошной, но милой неправильности.

Однако – время есть таинственная стихия, которая совершает с нашими художествами загадочные превращения, может обратить всё в прах, уксус, холодные угли, а может сделать драгоценным вином (Цветаева), резной дивно пластичной геммой (Бунин), старым, но грозным оружьем (Маяковский). Как вам угодно, но прежние стихи Кублановского только набираются силы, они аккумулируют в себе последние десятилетия с трагедией крушения русско-византийской империи. Но…

И в них это тоже иногда сквозит, как огонёк в буранной степи! Может быть, и впрямь – ведь в России чудо едва ли не самый сокровенный, самый тайный движитель истории! – может быть, в этом крушении начало преображения?

«Перекличка» по своему суровому достоинству, по чистому мужеству и высокому одиночеству художника перед лицом вечного, подступающего океана напоминает мне великую строфу из стихотворения «К морю»:

Мир опустел… Теперь куда же

Меня б ты вынес, океан?

Судьба земли повсюду та же:

Где капля блага, там на страже

Иль просвещенье, иль тиран.

Прощай же, море! Не забуду

Твоей торжественной красы…

Не случайно на обложке её изображена башня маяка с устремлённым в морскую стихию, пучину, бездну лучом света.

Здесь в континентальной степной ночи,

в одиночестве без вражды и спаек

всё мерещатся маяка лучи,

вразнобой доносятся крики чаек.

И на венском стуле забытый Фирс

видит пенным валом омытый пирс.

Порубежье, пограничье, окликанье прошлого, прожитого, пройденного, перекличка с эхом себя, со временем личным и историческим, с живыми и мёртвыми, с друзьями и близкими и, конечно, с возлюбленной, всегда единой и многоликой у Кублановского, как, впрочем, у всякого большого поэта.

Самое поразительное и производящее неизгладимое впечатление – это явственное присутствие в книге, во всём объёме, в самой букве – тайны, что и велика, и непознаваема настолько, что поэт «с замираньем сердца, хотя не трус» пасует и робеет перед ней, и отступается, и говорит: «не могу, сдаюсь, умываю и поднимаю руки».

Тайна заключена в самом существовании России, в этом бесконечном умирании и воскрешении, в гибельном разграблении, в неисчислимом страдании, которые непостижимым образом оборачиваются неодолимой силой и неиссякаемым богатством. Поэт и сам не всегда верит в это чудо и нередко отказывает в надежде в какое бы то ни было будущее городам с улицами Карлы, Клары и Розы, которыми правят «новые отморозки», где лишь «кладбищ бескрайних дали», и «получают льготу те, кто всю жизнь вставали затемно на работу и досыпали в тряских выстуженных вагонах»… Но в этом сострадании к кочевому миру работного люда российских электричек и заключена разгадка этой тайны, эта глубинная локомоторная работа некой стихийной массы, которая куда выше той художнической интеллигентской жалости, которую с ранних лет испытывал поэт к своей отчине:

Россия! Прежде военнопленную

тебя считал я и как умел

всю убелённую, прикровенную

до горловых тебя спазм жалел.

Остановись! Так ли она нуждается в твоей жалости? Нет ли в этой жалости великого привкуса гордыни? Поэт чутко слышит эту свою неправоту и соглашается с трудовым гулом «мускулатуры придонных рыб». И здесь нет уничижительного смысла, только правота великой и праведной работы.

Однако остаются вопросы. Как минимум тысячелетнее бытие страны с названием Русь-Россия требует более или менее внятного объяснения устойчивости её существования. Позитивистский наукообразный подход навряд ли способен здесь что-либо объяснить.

На холмах с нездешним светом

колосится воздух-рожь.

Обжигающий при этом

ветер соткан из рогож.

Откуда эта уверенность и знание своей правоты (прямо по Мандельштаму)? Откуда сияние духа в лице юноши на портрете в провинциальной картинной галерее?

Так и нету внятного ответа,

что такое стынь тоски вселенской.

И откуда вдруг источник света

в дальнем устье улицы губернской.

Далее сознательно опускаю фактурно-содержательную часть, давшую повод для написания этого стихотворения под названием «Портрет», заканчивающегося строфой:

Мрак светлей – от вьюжного убранства,

от фосфоресцирующих терний,

от необозримого пространства

сопредельных с нашею губерний.

Здесь всё неслучайно, прежде всего, конечно, инструментовка, звук. И из него, как из кокона, возникает разворачивающийся льняной холст, высветленный, подсвеченный, переходящий из мрака в свет в то ли брачном, то ли погребальном убранстве, в иглах морозных фосфоресцирующих терний, отсылающих к терновому венцу, переходящий в бесконечную перспективу – и вот тут ключевое слово – пространства. Невообразимое пространство родины становится духовным полем, живой сутью поэзии. Без его постижения вряд ли возможно и в ретроспективе, и сегодня говорить о русской поэзии, в лучшем случае она будет питерско-василеостровской или арбатской, последнее может быть и мило, и на слуху, и способно разойтись на пословицы и цитаты, как грибоедовская пьеса, но, увы, дальше интеллигентского салона не выйдет и к континентальному бытию народа будет иметь опосредованное отношение.

Понимание трагического союза с этим пространством, органического перетекания в него и преображения вне идеи прогресса и технократического насилия удивительным образом созвучно не только клюевско-есенинскому образу России, актуальность именно такого мировосприятия подтверждает ставший уже знаменитым труд Александра Желомского, его недавно вышедшая книга «Русский пейзажный вектор», с подзаголовком – очерки родиночувствия. Автор – геоморфолог, кандидат географических наук, великий знаток русских земель от Пушкиногорья до Камчатки, которые он упорно не желает называть ландшафтом. Желомский даже успел создать, наверное единственный в своём роде, музей пейзажного наследия.

И вот тут, как в ершовской сказке, поэт с неизбежностью приходит к тому, что земля-пространство находится против неба.

Чтобы стала голова умнее,

а не просто черепушка с клеем,

нужен Тот, Кому всего виднее,

а не пан Коперник с Галилеем.

А ещё стило и лот в дорогу,

чтоб вернуться с тучей тайн трофейных

в одночасье к милому порогу

из бессрочных странствий нелинейных.

Ибо наше небо не могила

с брошенною наугад бутылкой,

а всё то – о чём ты говорила

ночью мне по молодости пылкой.

Путешествие продолжается.

И тому нелишние свидетельства – ежегодные подборки маэстро, публикуемые в «Новом мире», «Октябре», сотрудничество с «Сибирскими огнями», встречи, интервью, поэтические чтения и т.д.

Кублановский не изменяет себе – и это главное!

Оставлял подруг, поступился славой

и баблом – за ради живого слова…

Никогда и ни при каких обстоятельствах. На этом стоит…

Стихи недавних публикаций – во многом с оглядкой на пройденное и прошедшее. Поэт-странник не собирается спорить с землёй, его породившей, в кою уже десятилетия назад лёг «первый кореш, а следом другой и третий». Обернувшись, он перебирает, пересматривает пейзажи… Вот они: с репьём и крапивой «возле развалин храма», с берегами, «где много рябины, солоду, ив – на обрывах Леты», с загадочным паромом «Капитан Петров», что курсирует неведомо где поперёк реки русской жизни:

Ни здешние мужики,

что нынче не при наградах,

ни беглая зыбь реки,

ни ирисы в палисадах –

не скажут за будь здоров,

зачем приходил на землю

и с чем капитан Петров.

…Дремлю и пространству внемлю.

Вопрос «зачем» более к себе самому.

А пейзажи эти с иваном-да-марьей и львиным зевом, с боярышником и физалисом, с вороньём над золотыми крестами, как правило, безотрадны и нередко перемежаются скорбными воспоминаниями раннего отрочества. По признанию самого поэта, его «Россия затягивает, втягивает в себя».

Здесь же мелькают кадры послевоенной мезонинной окраины «с пивнушкою в конце аллеи», с обожжёнными лицами вышивших солдат, с медалями отцов в заветной шкатулке, с маминым платьем «из светлого крепдешина», что стало событием для всего околотка.

Но не менее важен культурный контекст. Скажем, в стихотворении «Памяти Фета» ненавязчиво промелькнула тень Шопенгауэра, далее возник Митя Карамазов с карающим пестиком в руке. А стихи про «разорённый склеп Некрасова старшего» более чем значимо носят название «Грешнево». Не говоря о концентрации культурных аллюзий в цикле «Сумерки на Босфоре» – многослойном и живописном. Говоря об открытости Кублановского сюжетам из литературной истории, нельзя не вспомнить сравнение его строк из «Римской набережной»:

здесь Шелли, блузы не сняв, погиб,

что с вольного взять певца?

Он думал форсировать брассом Тибр,

и Тибр не пустил пловца

и финальной строфы из стихотворения «Возле Волги»:

…оскользнувшись вдруг на мостках скрипучих,

мнится, слышу давний ответ уключин,

когда в майке, свой потерявшей цвет,

форсировал Волгу в 15 лет.

Параллель не в пользу Шелли. А юношеская бесшабашность лирического героя и сегодня радует своим пафосом преодоления!

Поэт всею жизнью и судьбой настаивает на бессрочности своих странствий нелинейных, на неизменности своих стремлений за грань феноменального быта и бытия.

Я стоял за лирику как умел,

Став её поверженным знаменосцем.

А коли нам даётся по вере и ежели до конца следовать заявленному поэтическому откровению – «наше небо не могила», то вывод однозначен: поэт раз и навсегда определил для себя маршруты душевных и горних странствий. В частности:

Всё-таки только небу

сегодня я доверяюсь,

единому на потребу,

робеючи, приобщаюсь.

Как будто после пробежки

голову задираю

и будущих странствий вешки

заранее расставляю.

В заключении хочу добавить. Изложенное – это мой взгляд, он во многом внутрироссийский и, возможно, этим ограничен. Поэтому процитирую давнего жителя эмиграции, русского поэта из Парижа Александра Радашкевича, который распознал явление Кублановского ещё более чем четверть века назад.

«Юрий Кублановский – поэт живой пристрастности, поселивший своего героя на крайней черте, где и есть место для всего настоящего в поэзии.

Жизнь мою, что впереди,

на перекрученной нити

с тёплым крестом на груди,

хочется – нате, берите.

В наше технократское время, время укорачивания расстояний и измельчания душ, надо быть либо рыцарственным, как Марина Цветаева, с воздетой орифламмой романтизма шедшая на сарацинские полчища филистеров (и конечно, зело от них пострадавшая), – либо просто человечным, ранимым и гордым, как Юрий Кублановский, чей взволнованный голос возвышается сегодня среди прочих голосов, опираясь ни на что иное, как на сокровенную данность».²

Мы сегодня часто разделены, особенно по линиям и рубежам политическим, мировоззренческим. Увы, вражда в мире не убывает.

Поэзия Кублановского – пример того, как слово своей верностью и гармонией на деле может объединять, нести мир и давать надежду…

¹ Переработанный и дополненный вариант одноимённой статьи, опубликованной в журнале «Сибирские огни» (2010, №8).

² Александр Радашкевич. Сокровенная данность. О поэзии Юрия Кублановского. «Стрелец» (Париж), сентябрь 1985. См.: http://radashkevich.info/publicistika/publicistika_153.html