bobishev-dmitry-2015-3-1

Поэзия диаспоры

Дмитрий БОБЫШЕВ (США)

Родился в Мариуполе в 1936 году, вырос и жил в Ленинграде, участвовал в самиздате. На Западе с 1979 года. Поэт, переводчик, эссеист, профессор Иллинойсского университета в г. Шампейн-Урбана, США. Книги стихов: «Зияния» (Париж, 1979), «Звери св. Антония» (Нью-Йорк, 1985, совместно с Михаилом Шемякиным), «Полнота всего» (Санкт-Петербург, 1992), «Русские терцины и другие стихотворения» (Санкт-Петербург, 1992), «Ангелы и Силы» (Нью-Йорк, 1997), «Жар–Куст» (Париж, 2003), «Знакомства слов» (Москва, 2003), «Ода воздухоплаванию» (Москва, 2007). Один из авторов-составителей «Словаря поэтов русского зарубежья» (Санкт-Петербург, 1999). Автор литературных воспоминаний «Я здесь (человекотекст)» (Москва, 2003) и «Автопортрет в лицах (человекотекст, кн. 2)» (Москва, 2008). Третья часть воспоминаний «Я в нетях» печаталась по главам в журналах «Юность» и «7 искусств». Полностью трилогия «Человекотекст» в исправленном и обновлённом виде выпущена издателем Чарльзом Шлаксом в Калифорнии http://www.amazon.com/dp/188444573X.

Дмитрий Бобышев – поэт нервного дыхания. Он не придерживается ритмических канонов, что свойственно многим, пишущим стихи, он постоянно меняет ритмику и метр стихотворной речи, но это не экспериментирование автора, ищущего свою интонацию – она давно уже найдена и слышна читателю. Бобышев не убаюкивает инерцией стиха, а непрестанно тревожит, взрывая наше внимание. Главное в том, что пластика богато аллитерированного стиха, резкие перепады поэтических приёмов полны точного звука и соответствия темам стихотворений.

Д. Ч.

ТЕАТР ТЕНЕЙ

Тень белки прыгнула на теневую ветку,

качнула тень листвы,

и, взвившись вверх, её пушистый вектор

(сквозь потолок, и – прочь), увы,

оставил эту сцену без артиста,

где, к свету вашему спиной,

я, с утреннею кружкой брандахлыста,

играю в мир иной,

в тот край, откуда, коль попался,

никак – ни в дверь, ни из окон

не выпростать себя, лишь безопасно

внутрь лезет лиственный дракон,

сквозит, елозит лапами, терзая

мою бесчувственную тень

(былого, но облезлого Тарзана)

среди лиан и стен,

где остаются действия в зачатке,

с чего и барахлит сюжет,

цвета (все, кроме белого) зачахли,

а звуки вроде нет, –

то вдалеке церковные куранты,

то трель сверчка вблизи, и – тишь;

над головою иволга двукратно

свою высвистывает птичь:

– Птичь-птичь, – звучит посланье пташье,

как память быстрая о ней,

и обо мне пускай примерно та же,

что весь театр теней,

в котором ни к чему о славе тщиться,

в столетьях бронзоветь,

скорей о чём-то дюжинном и чистом

поставить водевильчик, ведь

забвенье всех поглотит – позже, раньше –

но тут, пока не кончена игра,

его жерло щадит, не пожирая;

а, видно – не пора…

ЦИКАДЫ, СВЕРЧОК, СВЕТЛЯКИ

Ольге Кучкиной

1.

Как только окоём и термостат

жаре совместно свёртывают шею,

так целый хор, – нет, целый цех цикад

выпиливает в воздухе траншею.

И этот звук в зазубринах, и взвой –

виску и лбу в облом, а не во благость.

Свой череп, выгрызаемый фрезой,

прощаясь, нам оскаливает август.

Откуда и зачем такой надсад?

Так режут алюминий, бьют в литавры:

личиночно, 17 лет подряд

сидят в земле, не вылезая, лярвы.

Они сосут из почвы, из корней

сосуды темноты, пока не выйдут

на сколько-то всего недель и дней...

Так есть им что сказать, что ненавидеть!

Воистину, им суть, что возглашать:

к примеру, миг, что на излёте лета,

и в нём себя саму, орущу рать, –

продленье рода, окончанье света.

До обморока, до разрыва жил

все в самоутвержденьи так едины,

при том, что воробьиный Азраил

уже клюёт им хрупкие хитины...

Сравнимо ль это с тем, что звать любовь –

томленье, лесть и страсть, взаимный выбор?

И матушке-природушке улов:

ещё на столько лет из мира выбыть.

Звените ж все, могущие звенеть:

цимбалы, и кимвалы, и цикады...

Где бьётся жизнь о смерть, как медь о медь,

не слышать их нельзя. Они и рады.

2.

Кто-то воздух

(и темень, и тишь) –

слышь – как лобзиком пилит,

мастеря пиччикато.

Прозрачно-узорную полочку в угол

себе замастырив.

Словно стянув невзначай

партитуру четвёртого акта

с пюпитра

(там смычки зазевались, отвлёкшись,

там закочумали гобои).

И – задумчиво так, для себя,

да ещё для кого-то, кто слышит,

пиликает славно...

Трелька, в сущности, –

это лишь малый отгрызок

от великого опуса ночи.

Звуковая крупица.

А что – разве плохо?

Разве этого мало?

Чего ж нам ещё!

Ай да мастер –

невзрачный сверчок

из щели подкрылечной.

3.

Тут,

там,

по влажным кустам

тьма – пых! –

зеленовато.

На миг

в половину ватта

свет

И – нет.

Кто это:

в бархат одетый рабочий

на сцене

нацелил

луч слаботочный,

враз

влезши

в глаз?

Там, тут

великаны невидимо

светоцелуи несут.

Их суть:

танец тёмных

огромно-гигантов,

пухлые в небо подпрыги

враскувыр,

где ночные батуты,

барахты,

любовные игры громад.

Взгляд,

обозначенный точкой,

дрожащей у яблока глаза

в углу.

То и чудо, что луг

не затоптан.

Зато

так

жив

мрак.

Тем

же –

темь.

ЦВЕТОТЕНИ

Самые яркие – это афроцветные

тёмные криминальные тени.

Им, конечно, все тернии

от и доныне

даны,

потому как и в вишенном, и в вашингтонном

цветении

всё равно никому не равны.

Ибо – в прошлом – рабы.

Ибо и в настоящем – былые – рабы.

Да и в будущем рабьего им не избыть.

Раб – значит, прав; значит – брать,

но при этом, калясь от стыда,

отвергать,

как брюхатую чью-то невесту,

чужое равенство,

не говоря уж – ах, бросьте! –

о братстве.

Вот свобода, пожалуй, пригожа:

с амвона, вращая глазища, стращать,

рэпать, хлопать в ладоши до дури

да дурь предлагать

без подлога

якобы просто так или в долг.

И вдруг плюнуть в родную же рожу

свинцом из бульдога!

И – в клетку на годы (вот – дом!)

с мячом и корзиной, апелляцией,

унитазом и пересудом.

И летальной инъекцией кончить

в присутствии пристава,

понятых и врача…

Или – на смех – прославиться

и, по ночам во вселенной торча,

выблескивать небывалые прежде созвездия

Саксофона иль Трубача,

на гастроль в жизнь былую

лишь изредка ездия.

СИЛУЭТЫ СЛАВИСТОК

Две учёные девы

обледенели в академическом мире

среди серебральных высот;

кто-то розов из них, кто-то вконец полосат

(звёздных средь оных не водится),

кто-то, коль сразу не обе, а то и – четыре:

стукач и сексот.

Это, впрочем, неважно, что верх и где низ,

важен (и лаком) один, как «Засахаре кры»,

как любовное «Чмо», как орех на двоих,

– Модернизм!

Как сластёнам его поделить?

Надо грызть или грызться,

в гузно вцепившись другим и друг дружке

грозно, грязно, гораздо – наотмашь, и в пах,

обличая двуличье и грех

их всех:

вовлекая нежных учащихся, администрацию,

церковь автокефальную, синодальную,

епископальную и, пропуская куранты иных конгрегаций,

жнецов, трясунов, крестоносцев,

чёрта в ступе

и целый пожарный расчёт.

– Ну зачем же нам, душенька, грызться?

Мы же не Йейле, не в Беркли,

мы же не белки –

те в сущности крысы в мехах,

в гипотетических бриллиантах.

А мы – при своих.

Лучше нам замочить конкурента

в крови некорректности, –

этого вот модерниста,

бубнововалетчика, ослохвостиста,

лучиста:

дать пельмешек ему заглотить плесневелый,

изгрызть самого,

смести его в прах и в пуху обвалять,

со студенткой неплохо б застукать,

и – под суд.

Под асфальт закатать

и проехаться после,

эх, с кандибобером прямо на Брокен,

а после – на пенсию.

Кончится песня, –

мы те же, мы – те…

Но мы – тени.

СТИХИ ДЛЯ ЮЛИИ

Эмиль Бурдель, поклонник Айседоры,

поймал неуловимую пером,

нанёс порывов бурные узоры,

извивы тела, взмахи пройм

одежд летучих, завихренья, складки,

способность в мановении любом

застыть, как миг, и гётевский, и сладкий.

Листы он переплёл в альбом.

Там розы рук растут пучками жестов,

и лилии босых и сильных ног

цветут о чём-то ни мужском, ни женском

(Сергунька это разве мог?)

Дух чуток в резвом теле, но бессмертья

у плясок нет, что линия хранит,

она мгновенья нижет, разумея

времян связующую нить.

«Лублу» – сквозь сон и смутно, и картаво

лепечет тёплая, творцу, а он

в мозгу клокочущем родит – кентавра?

Героя? Вот – Геракл, Хирон...

Когда же плавка пламени достигла

(работать с ним – литейщикам беда!)

он в тигель из какого-то инстинкта

снял с пальца перстень, и – туда.

Из бронзы оба. Но один поранен

стрелой другого. Яд втравился в медь.

Он двуприроден в этой древней драме:

бессмертный, хочет умереть.

Французский парк средь кукурузных прерий...

В конце аллей, как жалоба, как бред,

бессилен, большерук, глаза в страданье вперив,

стоит кентавр. Автопортрет?

ГИБЕЛЬ «КОЛУМБИИ»

Там человек горит, и вот – сгорел.

Семь человек сгорели.

Обломки корабля, огарки тел –

земля хотела бы скорее.

И стряхивает их надмирный горб,

(дымит от этих букв бумага),

и мог бы Супермену – Святогор

помочь, но как? Земная тяга

такая, что ему не взять.

Скользят и руки у Атланта.

И ясно, что и было-то нельзя,

но и – не улететь обратно...

На высоте последний возглас «Ба!»

был заткнут воздухом стотонно,

и с неба пала яблоком судьба,

как у Нью-Йорка, нет – Ньютона,

нет, у – летучих: и мужей, и жён,

что утром там сгорели!

И сны горят: ведь невесомость – сон

над пропастью и в ускореньи.

Ещё живых костей и тверди – весь

вдруг навалился разом

расплавленный и неотвязный вес,

и лопнули корабль и разум.

Сквозь плазму нам теперь летать ли, нет?

Глядеть нам долу ли, горе ли,

и рваться ли из тягот и тенет?

Там человек ...

Там семеро сгорели.

ТРОЦКИЙ В МЕКСИКЕ

Дворцы и хижины, свинцовый глаз начальства

и головная боль, особенно с утра, –

всё нудит революцию начаться.

– Она и началась, но дохлая жара...

В жару, что ни растёт, от недостатка вянет,

в сосудах кровяных – ущербный чёс и сверб.

Коричнево висит в голубизне стервятник, –

эмблема адская, живосмертельный герб.

То – днем. А по ночам – поповский бред сугубый:

толпа загубленных, и всяк – в него перстом.

Сползают с потолков инкубы и суккубы,

и мозг его сосут губато и гуртом.

Опять напиться вдрызг? Пойти убить индейца?

Повеситься, но как? Ведь пальмы без ветвей.

Да из дому куда? А – никуда не деться:

Поместье обложил засадами злодей.

Те – тоже хороши. Боялись термидора,

а бонапартишка – исподтишка, как раз, –

(как дико голова, и нет пирамидона)...

Французу – Корсика, что русскому – Кавказ.

Но каково страну, яря сословья,

блиндированным поездом ожечь:

не слаще ль этот рык, чем пение соловье –

рёв скотской головы пред тем, как с плеч!

Мятеж, кронштадский лёд, скорлупчатое темя...

...Боль на белый свет!.. Молнийный поток.

– Что это, что?.. А – всё. Мерцающая темень.

Жизнь кончена. В затылке – альпеншток.

ТЫКВЕННАЯ КОМЕДИЯ

Гале Руби, постановщице

Давай-ка разыграем осень...

Это ж вовсе

недолго будет в жёлтых листьях длиться,

и в красных ягодах, и бурых ягодицах,

и фиолетовых носах.

Я их комедию пупырчато писах.

И вот что выткалось из букв:

актёры – тыквы.

Подмостками – плетёная тарель.

– Туда, брюхатые, разбрюкшие, скорей!

Раздайся, занавес, и вширь, и вбок,

взвивайся вверх.

Взамен пролога – некролог.

Кувырк.

Прощай-ка век!

И – здравствуй, вот уже и третье,

пока мы говорим о нём,

тысячелетье,

влезающее к нам, слоновое, углом...

... Чёрно-сияющим роялем исполинским...

Ударим же по клавишам-годам.

Я ни секунды, ни пылинки

несыгранной молчанью не отдам!

Кривляйтесь бородавчато, паяцы.

Вот – пьяцца.

А на ней – палаццо.

Там поселился полосатый дож.

что ж?

При нём – три вёрткие девицы.

Как водится: блондинка

беж и неж;

брюнетка писк и визг;

и рыженькая: вся – ресницы,

Страшны! Однако – бешеный успех

у кавалеров двух,

а, стало быть у всех.

Один с прямым

(другой – из-за угла)

и вытянутым тыком.

Тык – это то, что нужно тыквам.

(Она ломалась, хныкала, дала).

При девах евнух пучится бесстрастно.

В комедию он пущен для контраста,

для пошлости,

острастки и острот:

про ТО и ЭТО,

при толстых обстоятельствах сюжета.

Коварный кавалер

уже к блондинке вхож.

Сам – как бы с рыженькой,

А та – его сестрица! Он ей – братец.

(двоюродная, если разобраться.)

На простака – навет.

Его ревнует дож:

в конверт подложен локон белокурый.

Простец уже не строит куры –

попал впросак.

И евнух точит нож.

Подпорчены и чести, и фигуры.

И казнь объявлена на плаце

у палаццо.

А недотыковка

(подгнил бочок, смотри!)

чужого – для себя – спасает ухажёра.

И вместо казни – свадьбы, целых три

устраивает скоро-споро...

– А быть счастливой в браке даже низко!

и дож

он тож

на евнухе чуть не женился.

Рояль! Звук ледяной рокочет смерть

от кромки времени до края

комедии, – как вяще умереть,

чтоб оказаться в кущах Рая?

Ответ: – Играя!