garber marina-2015-4-1

Поэтическая жизнь русского зарубежья

Марина ГАРБЕР (ЛЮКСЕМБУРГ)

Поэт, рецензент. Родилась в 1968 году в Киеве. В эмиграции с 1989 года, жила в США и Европе (Италии и Люксембурге). С отличием закончила аспирантуру денверского университета (штат Колорадо, США), факультет иностранных языков. Преподаватель русского, итальянского и английского языков в колледжах. Автор четырех поэтических сборников («Дом дождя» (Филадельфия), «Город» (Киев), «Час одиночества» (Филадельфия), «Между тобой и морем» (Нью-Йорк)). Член редакции «Нового журнала» (Нью-Йорк). Член финального жюри Всемирного поэтического фестиваля «Эмигрантская лира» 2014, 2015 годов, член финального жюри Третьего Международного интернет-конкурса «Эмигрантская лира-2014/2015». Участник поэтических вечеров «Эмигрантской лиры» в Кёльне, Париже, Амстердаме.

ЛЮБОВЬ ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ

О месте и роли Александра Кабанова в современной русской поэзии

Выступление, которое должно было прозвучать 28 ноября 2015 года в ходе вечера-встречи с Александром Кабановым в рамках «Осенних встреч «Эмигрантской лиры» в Брюсселе». Из-за повышения уровня террористической угрозы в Брюсселе до максимального после трагических событий в Париже (13 ноября) встреча была отменена и перенесена на апрель 2016 года.

Нет на свете народа, у которого для еды и питья

столько имен ласкательных припасено,

вечно голодная память выныривает из забытья –

в прошлый век, в 33-й год, в поселок Емельчино:

выстуженная хата, стол, огрызок свечи,

бабушка гладит внучку: «Милая, не молчи,

закатилось красное солнышко за леса и моря,

сладкая, ты моя, вкусная, ты моя…».

Вот она, «магия реальной жизни», в которую веровал магореалист Габриэль Гарсия Маркес! Не фантастика, не фэнтези, а особое – даже не восприятие, а – знание реальности, ибо прав был Пушкин, утверждая, что «истинное воображение требует гениального знания». Сказочное как естественная составная реальности, в которой – своё, особое понятие чуда и красоты: «Чудо прячется в табаке, в уцелевшей спичке, / а затем, обретает смысл в украинском сале». Документ здесь «подхвачен крылом фантазии», фантазия – документом, ирреальное же вовсе не объясняется, да и не требует объяснений – читатель постоянно находится между рациональным и невероятным. Невидаль в этих стихотворениях нередко оборачивается очевидным, притчевое – вполне реальным кошмаром (и наоборот), подобно тому, как «точка превращается в туннель». Историческая хроника с элементами фантастического, ироничного, чёрно-юморного и гротескного вполне может обернуться историей будущего (как в «Вавилонской библиотеке» Борхеса) – будущего, которое В. Кривулин называл «послепоследним временем». Время в стихотворениях Кабанова – особого свойства, пост-пост-романтического, вообще пост- всего. «Последний романтик» выходит за рамки романтизма, и его перспектива вырисовывается далеко за чертой достижения так называемого «недостижимого идеала». Кабанов предлагает взгляд на мир, в котором все идеалы уже достигнуты и успешно рассеяны, возможно, даже без какого-либо урока, извлечённого в процессе. Это жизнь – после её окончания, жизнь после смерти – не в религиозном, а в буквальном смысле понятия, по крайней мере, в пределах реальности, созданной в этой поэзии: «Смерти нет, смерти нет, / наша мама ушла на базу», – как мантру, повторяют странные дети, торгующие в провинциальном магазине на берегу Припяти близ Чернобыля... Было бы ошибочным рассматривать этот мир как вымышленный или абсурдный, так как всё в этой поэзии физически ощутимо, эмоционально напряжено и, главное, узнаваемо. Волшебное и обыденное в стихах Кабанова совпадает, и не то, чтобы призраки оказывались реальны, просто реальность такова, что многое в ней кажется невероятным.

Чёрная магия кабановского стиха – своеобразный отклик на «железные зимы», по Тютчеву, в историческом, а не в климатическом плане (хотя история и климат тоже связаны определённой нитью, о чём хорошо сказано у Владимира Ильина в его «Эссе о русской культуре»). Примечательна привязка этой поэзии к месту и этносу, четкий locus standi, расположенность между двумя мощными силами, её географическая и культурная, по В. Топорову, «срединность». Не стоит путать такое двоемирие с двуличием или миротворчеством. Нет, речь о позиции поэта – отчасти выпавшей, отчасти избранной – между огней и водопадов, обязывающей к обретению определённых навыков эквилибриста, но – без компромиссов с совестью; переиначивая Цветаеву, обязывающей к чувству меры в мире безмерностей. А нынешнее время конфликта, как ни странно, оказывается наиболее благоприятным для создания единого контекста, для объединительной миссии поэта. Состояние между – именно та ниша в современной поэзии, на которую до некоторых пор никто, в сущности, серьезно не претендовал. Какое-то время она пустовала в силу нескольких причин, но главная из них – отсутствие единственно верного претендента, который, не призывая ни на одну из сторон баррикад и ни на кого не ставя, завоевал бы столь многих из находящихся по эти противоборствующие стороны.

И когда меня подхватил бесконечный поток племён,

насадил на копья поверх боевых знамён:

«Вот теперь тебе – далеко видать, хорошо слыхать,

будешь волком выть, да от крови не просыхать,

а придет пора подыхать, на осипшем ветру уснуть,

ты запомни обратный путь…»

Однако флаг на этом корабле, как у влюбленных героев Маркеса, – флаг чумного, потому и не пристать ему ни к одной пристани: «редкая птица, не отыскав насеста, / вдруг превращается в точку посередине…». Так и ходит этот корабль между жизнью и смертью, так и живут, словами поэта, влюблённые, «и жизнь и смерть поправ».

Мысли мои слезятся, словно вдохнул карболки,

дважды уходишь в себя, имя рек,

«Как Вас по отчеству?» – это Главврач в ермолке,

«Одиссеевич, – отвечаю, – грек…».

Отворачиваюсь, на голову одеяло

натягиваю, закрываю глаза – небывало

одинокий, отчаявшийся человек.

Читаешь и осознаёшь, насколько фантастична русско-украинская реальность, какие драгоценные камни-самородки разбросаны на этом земном клочке, какой особенный ландшафт окружает живущего там поэта, настолько привычный, что его причудливость почти не замечаема простыми смертными. Вот, например, такая – реальность? фантасмагория?

Теперь призывают в армию по-другому:

сначала строят военную базу поближе к дому,

проводят газ, электричество, тестируют туалет,

ждут, когда тебе стукнет восемнадцать лет.

И тогда они приезжают на гусеничных салазках,

в караульных тулупах и в карнавальных масках.

Санта-прапорщик (сапоги от коренного зуба)

колется бородой, уговаривает: «Собирайся, голуба,

нынче на ужин – с капустою пироги…

жаль, что в правительстве окопались враги…»

Именную откроешь флягу, примешь на грудь присягу,

поклянешься, что без приказа – домой ни шагу.

А вот раньше – был совсем другой разговор:

тщательный медосмотр через секретный прибор –

чудовищную машину, размером с военкомат,

чье гудение – марсианский трехэтажный мат,

пучеглазые лампы, эмалированные бока,

тумблеры, будто зубчики чеснока…

И далее по тексту… Но ты, читатель, «раскрась картинку и» – за красотой слога, широтой воображения, витиеватостью сюжета, напряжённой и беспокойной лиричностью – «отыщи / совпадения, а лучше – десять, двадцать отличий» между Украиной, Россией, Европой, Америкой и остальным земным шаром… Вероятно, отсюда, из этой разности и общности – голос «коллективного анонима», речь междуречья, всеобъемлющий поток, захватывающий всё на своем пути (новояз и техно-сленг, жаргон и украинизмы, звуковые и смысловые выверты), намеренно не очищенный язык (читай: не обокраденный, не облагороженный), предельно гармонирующий с нашим разноречивым временем. Текст движется и играет: каламбуры, аллитерации, омонимы, гротеск, гиперболизация… Поэт – художник и маг в одном лице, после цепочки волшебных метаморфоз превращающий явления и вещи – из повседневных и обыденных – в очевидные (т.е. совсем не в то, что мы ожидали).

Я не открою Америки, утвердив, что Кабанову, как любому большому поэту, присуще мифологическое мышление. Удивительно и парадоксально другое – то, что создаваемый поэтом миф лишает мифического ореола общепризнанных идолов (политических, поэтических, попсовых, каких угодно), на поверку кабановскими текстами оборачивающихся пресловутыми «трачеными молью диванными валиками».

Продолжая проводить условную параллель с магическим реализмом, замечу, что герои Кабанова – не тролли и не гоблины чистой воды: «Всё ж, паскудная версия требует оговорки: / ведь не просто орки, а легендарные орки!»; они таинственны и узнаваемы одновременно, уникальны и повсеместны, невероятны и заурядны. При беглом взгляде они напоминают диковинных гибридов – человеко-чудовищ, причем читатель чувствует, что их «создатель» не благоволит ни к одной из половин, так как, по сути, видит в них мало противоречивого. Поэт по мере сил, «от нежности и от стыда сгорая», лишь напоминает чудовищу о человеческом в нём, человеку – о чудовище внутри. Его персонажи – люди из горного хрусталя, Бедная Линза, циклоп из Херсона, «человек дождя и йети наполовину», Иван-чай, медсёстры Сцилла Ивановна и Харибда Петровна, сельский упырь Петро, кочегар Габриэль Россетти, украинский дракон Тарас Тиранозавренко, Нэвмэрущий Чахлык, точильщик Шива и его сестра «смертоносная Кали» – таких уродливых особой красотой героев трудно найти в поэзии кабановских предшественников и современников, при том, что никакого разоблачительства, никаких поучений в его поэзии нет, Кабанов далёк от дидактики. В нём больше от садовника, чем от педагога, или от стеклодува, размещающего перед нами на удивление ровные, честные зеркала. «Переводить бумагу на деревья» – в таком созидательном обратном ходе есть что-то от воскрешения… Не случайно в статье «От Бога до Бога» Ю. Казарин говорит о вертикальном векторе в поэзии Кабанова; удел поэта – видеть и показывать, а не воспитывать. Однако время от времени, взрыхляя благодатный чернозём или долбя обезвоженный грунт, поэт нет-нет да заденет черенком лопаты грузную фигуру подлеца, или, выбрав столь нелюбимый и избегаемый нами ракурс, вольно-невольно покажет нам наши истинные лица, при этом, не пряча своего:

Летний домик, бережно увитый

виноградным светом с головой,

это кто там, горем не убитый

и едва от радости живой?

Это я, поэт сорокалетний

на веранду вышел покурить,

в первый день творенья и в последний,

просто вышел, больше нечем крыть.

Нахожусь в конце повествованья,

на краю вселенского вранья,

в чем секрет, в чем смысл существованья? –

вам опасно спрашивать меня.

Все мы вышли из одной шинели

и расстались на одной шестой,

вас, как будто в уши поимели,

оплодотворили глухотой.

Вот, представьте, то не ветер клонит,

не держава, не Виктор Гюго –

это ваш ребенок рядом тонет,

только вы не слышите его.

Истина расходится кругами,

и на берег, в свой родной аул

выползает чудище с рогами –

это я. А мальчик утонул.

Однако оставим эту привычку нашлёпывания ярлыков, тем более что Кабанова уже называли и «последним романтиком», и «последним метареалистом», в то время как его поэзия – результат синтеза, футуризма и акмеизма в том числе. Кем бы он ни оказался прописан в будущих хрестоматиях («В какое поколение меня / швырнет литературная возня?»), нас, его современников, интересуют не столь предшественники, сколь последователи, недостатка в которых не будет (его уже нет). Вопрос в том, у кого из последующих хватит духу и дара преодолеть ведущего, а кто из них удовольствуется камуфляжем. Ведь, как говаривал Дантов проводник Вергилий, «легче украсть у Геркулеса палицу, чем у Гомера стих».

В каждом тексте Кабанова присутствует важное, если не самое важное качество – обязательность, необходимость, неизбежность поэтического высказывания. Даже когда речь, казалось бы (хотя в таких случаях, конечно, креститься нужно), о «простой» игре или «банальных» истинах, потому что, как некогда воскликнул великий Гоголь, иначе «скучно на этом свете, господа!».

Любовь божественна в бесполезном,

любовь – сливовая бормотуха,

давайте выпьем над этой бездной,

успеем ли опылить друг друга?

Когда услышим в немом повторе,

увидим, если увидим, вскоре,

вечнозеленое плачет море,

морское море.

«Морское море», масло масляное – эта тавтология, конечно же, предумышленна. Камень остается камнем, море – морем, любовь – всего лишь любовью, тем более во время чумы.