ignatova-elena-2014-8-1

Поэзия диаспоры

Елена ИГНАТОВА (ИЗРАИЛЬ)

Поэт, прозаик, киносценарист. Родилась в Ленинграде. Окончила филологический факультет ЛГУ. Сценарист фильмов «Личное дело Анны Ахматовой», «Петербург» Андрея Белого»). Одна из ведущих поэтов ленинградской неофициальной литературы 1960-х – 80-х гг. Публиковалась в самиздате, а с 1975 года также в изданиях русского зарубежья. Стихи включены в русские и зарубежные антологии русской поэзии ХХ века, переведены на многие языки. Автор книг прозы «Записки о Петербурге» и «Обернувшись». С 1990 года живёт в Иерусалиме.

Елена Игнатова потрясает мощным поэтическим вызовом! Напряжение стиха почти агрессивно – она ни на мгновение не снижает уровень стихотворного тонуса. Вышедшая из поэтического андеграунда, многое претерпевшая – «Сколько горя, сколько чёрной боли приняла я в городе Петровом», – она – певец радости бытия, красоты окружающего мира, ценности человеческого взаимодействия – «О, будь благословенна, жизнь моя, / за то, что ты дала минуты эти / пронзительного счастья бытия!» Её стихи – воплощение мужества перед лицом полного драматизма, а порой и трагичности мироустройства, но осмысление прожитого и пережитого ни в коей мере не отворачивает её лица от разнообразия жизненных проявлений: драма и трагедия оттеняют и делают особенно дорогим факт человеческого существования! Жизнь – это не столько противостояние мироустройству, это внутренняя борьба противоречий, борьба с самой собой, оборачивающаяся своеобразным прочтением библейского сюжета («Жена Лота»).

Д. Ч.

* * *

Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве,

бетонном слоне, горнистах гипсовых в парке,

творожном снеге Невы, небе густейшей заварки,

о колоколе воздушном, хранившем меня?

Вечером мамина тень обтекала душу,

не знала молитвы, но всё же молилась робко.

В сети её темных волос – золотая рыбка,

ладонь её пахла йодом... сонная воркотня.

Всей глубиною крови я льну к забытым

тем вавилонским пятидесятым,

где подмерзала кровь на катке щербатом,

плыл сладковатый лёд по губам разбитым.

Время редеет, скатывается в ворох,

а на рассвете так пламенело дерзко,

и остается – памятью в наших порах,

пением матери на ледяных просторах,

снежными прядями над глубиною невской.

* * *

В кислородном морозе пьянящей любви

вижу губы, широкие очи твои,

и душа просыпается в боли.

И не хочется ей возвращаться на круг –

в наваждение слов и смыкание рук,

в кочевое сиротство неволи.

Но она, задыхаясь от нежности, пьёт

этот яд ледяной, этот жалящий мёд,

расставания мёртвую воду,

и на оклик встаёт, и покорно идёт,

и не помнит уже про свободу.

Что за боль! Только в юности можно стерпеть

это жженье, в крови растворенную медь,

но вдыхая осеннее пламя,

я не знала, что не заговорены мы

от подземного жара, провидческой тьмы

и от нового неба над нами.

ЖЕНА ЛОТА

– Ты обернёшься?

– Нет.

–Ты обернёшься...

– Нет.

– И в городе своём

увидишь яркий свет,

почуешь едкий дым –

пылает отчий дом.

О горе вам, сады –

Гоморра и Содом!

– Не обернусь. Святым

дано соблазн бороть.

По рекам золотым

несёт меня Господь.

– По рекам золотым

несёт тебя Господь,

а там орёт сквозь дым

обугленная плоть.

– О чём ручьи поют?

– Там пепел и зола.

Над ангелом встают

два огненных крыла.

– Они виновны.

– Так.

– Они преступны!

– Так.

На грешной наготе

огня расправлен знак,

ребенок на бегу –

багровая звезда...

Ты плачешь?

– Не могу...

Всем поворотом:

– Да.

* * *

Когда на деревню плещет гроза кипятком,

берег разбила река и повалено жито,

бьёт Илия-пророк по облакам молотком,

а облака грузны, градом набиты.

Но открывается короб небесных сластей:

поле согреет, лесные гостинцы тешат,

и Богородица нежит небесных детей,

чинит рубахи им, мягкие волосы чешет.

Малым на радость Нисский рисует в полях

скользкий закатный воздух, потные крыши,

как молоком наливается к ночи земля,

месяц прозрачный – и самолёт повыше.

ДЕКАБРЬ

Окостенелый свет расправлен в декабре,

леса оголены и стали без дыханья,

и в длинной полынье на утренней заре –

волос безжизненное колыханье.

Угольного зрачка движенья неживы,

и тени на лице на смертные похожи.

Блестящий низкий лоб и скул монгольских швы

меж чёрною водой и ледяною кожей.

Восходит нежный пар – дыханья волокно,

колеблет волосы подводное движенье...

Лежит российская Горгона. Ей темно,

и тонкой сетью льда лицо оплетено,

и ужаса на нём застыло выраженье.

* * *

Век можно провести, читая Геродота:

то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то,

но выцветает кровь... В истории твоей –

оливы шум, крестьянский запах пота.

Мельчает греков грубая семья,

спешит ладья военная в Египет.

Мы горечи чужой не можем выпить,

нам – только имена, как стерни от жнивья,

а посох в те края на камне выбит.

И где она, земля лидийских гордецов,

золотоносных рек и золотых полотен,

где мир в зародыше, где он ещё так плотен,

где в небе ходит кровь сожжённых городов,

где человек жесток и наг и беззаботен...

* * *

Мы выехали из лесу. Вповал

в телеге спали дети. Сонный ветер

распаренные лица обдувал,

и неба край, уже горяч и ал,

сиял сквозь ветви.

Ещё к деревьям прирастала тень,

ночная птица медленно летела,

и мальчик мой, похож на всех детей,

зарывшись в сено, спал на животе,

и прядка на виске его вспотела.

Цветущая лесная колея,

тихоня-конь, разморенные дети,

и голубое поле льна в просвете...

О, будь благословенна, жизнь моя,

за то, что ты дала минуты эти

пронзительного счастья бытия!

* * *

Грубо отесан и опоясан собор

туфом узорным. Мы из Армении сонной

ехали к северу. Помню её непреклонный

камень, и ржавое солнце, и небо – в упор.

Правду сказали: нашим красотам совсем

с великолепием древним нельзя становиться и вровень,

но тосковать по безродным полям, по овинам без кровель

кто научил и излечит когда, я не вем.

Ближе. Больнее. Речка под серым дождём,

шест над водою – так иглы втыкаются в вену,

тело родимой земли горячо и нетленно,

и серебристые шрамы дороги на нём.

Вот и Москва, где радищевский утлый возок

выловлен сетью дождя и подтянут до тучи.

Чудище обло, огромно и воет по-сучьи,

насмерть укачан российской дорогой ездок.

Крови костёр угловат. В пепле осенних болот,

вспоротой пашни – жизнь вытекает по капле.

Трудна добыча дыхания, воздух разграблен,

каждое дерево судорогой тайною бьёт.

И остывает вагон....

* * *

В воздухе пахнет жильём.

Пани Антося горбится за шитьём,

воздух иголкой ранен, холст пробит через край,

карий и золотой мальчик в ногах играет,

и я говорю: «Голубь, к нам прилетай,

нищему, голубь, подай!»

Время проступит чернью на серебре,

выйдешь умыться – снег захрустит в ведре.

Как молоком разбавленный крепкий чай,

бурое солнце взойдёт и помедлит час,

новые твердь и землю скуёт мороз –

звон ото льда и звёзд.

Так не забудь же мира на трёх китах,

тёмного тела речки в широких льдах,

всех, кто живёт под кровлей, и вербы куст,

беды, суеты наши – и эту грусть:

слышать – лепечет небо и дышит наст,

знать, что волхвы пройдут, не окликнув нас.

* * *

С рожденья, сколько помню – степь и снег,

я ощущала – дышат у затылка,

и жизнь – не сложнее, чем развилка

осенняя: и грязь, и дождь смурной,

земля остыла, смёрзся перегной...

Но как царевна в чаше ледяной,

не умерла, а спит и грезит пылко.

Что знаем о стране? Что нет колбас,

что бредим и болеем, что в неволе,

но эти новости перекрывает бас

простора небывалого. И в боли

не сознаём, что это диким полем –

родимым, кровным – сманивает нас.

Неосмыслима с родиною связь,

а наши дни – листва для перегноя.

Она крушит меня, не изменясь,

не как крошат комок земли весною:

вдыхая, и завися, и гордясь –

а так, как в осень сбрасывают грязь

с подошв – и оставляют под стеною.

* * *

Всадник бел на оснеженной горе.

Дрогнет яблоко в кожуре,

зарумянясь на замше перчатки.

Вышли деды: «Здравствуйте, генерал!»

Овчина шапок. «Здравствуйте, генерал!

Будь вам наши яблоки сладки».

Мне приснился Скобелев-генерал,

невысокий, утоптанный перевал,

крап кровавый и кремень Шипки.

Турок нам то что твой басмач,

славянин – воитель и бородач –

переможет, конечно, в сшибке.

Заведу избу, а в ней образа,

а под ними картинку – в горах гроза,

и гарцует Скобелев на лошадке...

Вот и пристань – здравствуйте, генерал!

Коммунисты – слышали, генерал?

Нам былого сумерки сладки.

* * *

Здесь, где живу и об точило жизни

истачиваю сердце всякий день,

здесь, где со мной умрут мои деревья,

мою деревню оползень накроет,

и жизни след – полировальной тряпкой

дыханья влагу – со стола сотрут,

я так любила, Господи, Твой мир!

Всего родней и ближе поняла

я о Тебе в степи, где травы кровью

вспоили воздух, звёзды... Ночь текла

огромными пространствами. Была

я мельче пыли в вечной этой нови

движения гигантского. Спала

и вдруг очнулась, зная – в изголовье

два несказанных, радостных крыла.

* * *

Сколько горя, сколько чёрной боли

приняла я в городе Петровом.

Греемся на пепелище старом,

плачемся на пепелище новом.

С нежностью и тайною оглядкой,

чужестранка в этом мире сиром,

узнаю потёмкинские пятки

у атлантов, гениев, кумиров...

Но когда у Ксении Блаженной,

у её часовни жду рассвета:

– Жено, о блаженнейшая жено,

сколько счастья было, сколько света!

* * *

Время чеховской осени, Марк,

для нас – цветов запоздалых.

Ещё не вошли во мрак,

вера и твердость, вера и жалость

поддерживают наш шаг.

Я не знаю, как там, а здесь –

пыльные тени солдат Хусейна,

газ отравный, ужас осенний...

И все же ты есть, я есть,

и Иерусалим хрустальный

стекает вниз ручьями огней,

а небо в алмазах отсюда видней,

чем с нашей родины дальней.

Время медленных облаков,

звук струны и луна в ущербе...

Доктор Чехов, не стоило так далеко

заезжать, не стоило знать языков,

чтобы сказать: «Ich sterbe».