garber marina-2014-8-3

Поэтическая жизнь русского зарубежья

Марина ГАРБЕР (ЛЮКСЕМБУРГ)¹

О МЕСТЕ И РОЛИ БАХЫТА КЕНЖЕЕВА В СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПОЭЗИИ

Выступление на поэтическом вечере

15 ноября 2014 года в ходе традиционных «Осенних встреч “Эмигрантской лиры” в Брюсселе».

Киноархив мой, открывшийся в кои-то

веки, – трещи, не стихай.

Я ль не поклонник того целлулоида,

ломкого, словно сухарь.

Я ли под утро от Внукова к Соколу

в бледной, сухой синеве...

Я ль не любитель кино одинокого,

как повелось на Москве –

документального, сладкого, пьяного, –

но не велит Гераклит

старую ленту прокручивать заново –

грустно, и сердце болит.

За что я люблю… Квентина Тарантино? Если не всем, то многим из вас знакомо имя этого голливудского режиссёра, нередко вызывающего раздражение и даже негодование зрителей: то у него какой-нибудь чернокожий в одиночку перебивает всех куклуксклановцев, причём не на прошлой неделе, а больше века тому, в самый расцвет рабства в южных штатах Америки, то нищий и подневольный меняется местами с всесильным и доселе неприкосновенным мафиози, то убитая мужем женщина возвращается с того света и берёт реванш, то в одном из французских кинотеатров партизаны подкладывают бомбу под сидение Гитлера, и не просто партизаны, а еврейские головорезы, тем самым иначе разрешая ход той войны… Что это, попытка переписать историю? Кощунственное обращение с фактами? Насмешка над жертвами? Отнюдь. Все без исключения фильмы Тарантино – свидетельства о силе искусства. Я помню, как в детстве, смотря фильмы про войну, мы с сестрой представляли, как бы мы подкрались тихонечко из-за спины с кирпичом в руке да как дали бы этому эсэсовцу… Тарантино дарит нам этот шанс. Он позволяет нам представить, не как было на самом деле – для этого у нас есть другие средства и источники, а как могло или должно было быть. Не только представить, но и увидеть, почувствовать, поверить в это, доподлинно пережить.

Поэзия занимается примерно тем же. Вот такое сослагательное наклонение:

Жизнь в Колхиде была б легка, когда бы не испаренья

малярийных зыбей, не разруха, не воровство

сильных мира сего…

Особенно если речь идет не о сиюминутной поэзии в смысле отклика на так называемую злобу дня, не о рассчитанной на сидящего рядом соседа, с которым, как утверждал Осип Эмильевич, «скучно перешёптываться», а о поэзии, обращённой в будущее, о поэзии резонансной в пространстве и времени. При всей детальности, конкретике воспоминания, при всей подробности описанного исторического или частного опыта, мы, читатели, самым естественным образом присваиваем в вечное пользование описанное поэтом, так как оперирует он общечеловеческими категориями (здесь к месту вспомнить только что прочитанный эпический цикл Бахыта Кенжеева «Странствия»). Иными словами, социальное, насущное, сиюминутное, бытовое, частное, как угодно, в этой лирике градирует в экзистенциальное, потому «что быт (без мягкого знака) прямое имеет, / даже если и косвенное, отношение к бытию». Или, например, отрывок из одного из моих любимых, замечательного стихотворения «Мыльные пузыри пролетают по парку…»:

И я говорю загрустившей дочери: смотри, смотри,

как из воды и жидкости для мытья посуды

возникают великолепные мыльные пузыри!

Физика – проще некуда, а какое живое чудо,

подобное смеху на пересохших устах

умирающего, счастливому сну собаки или ребёнка.

Видишь, как взлетают и вьются, как

самозабвенно играет каждая нежная перепонка!

Это стихи – и о стихах, и о человеческой жизни, о том простом материале, из которого это всё берётся. Сами же стихи – это «уроки возвращения». Прошлое у Кенжеева удивительно совмещает горечь и радость, серьёз и баловство, его словами – «тоску и восторг». Ирония нередко сочетается у него с детской игрой, например, в стихотворении-считалочке, посвящённом Льву Рубинштейну, или в стихотворениях мальчику Теодору, или в стихах про дядю Федю-Петю-Валеру-Володю и тетю Тамару-Таню, да и во многих других. Его прошлое, хоть и далёкое от набоковских «Дальних берегов», тоже представляет собой своеобразное «идеальное прошедшее», как поэт сам однажды заметил:

Помнишь, как в двориках русских

мальчики, дети химер,

скверный портвейн без закуски

пили за музыку сфер?

И это, и это тоже – пресловутый Золотой Век, какой выпал, потерянный рай, если угодно, который, если верить Бахтину, не подлежит воздействию времени, так как закончен и совершенен. Однако прошлое, будучи пропущенным через призму уникального поэтического восприятия, неизбежно, закономерно и, скорее всего, несмотря на рефлексию и медитацию, безотчётно преображено. Не из желания приукрасить, а из подспудного стремления изменить – не сам опыт, не его оценку, а наше повторное его переживание. Словами Пастернака: «Преображенней из его красильни / Выходят жизнь, действительность и быль». А вот снова Кенжеев:

…а снег взмывает, тая, такой простой на вид.

До самого Китая он, верно, долетит.

Там музыка, и танцы, и акварельный сад.

Там добрые китайцы на веточках сидят.

Метель ли завывает, взрывается звезда –

воркуют, не свивают надежного гнезда.

Под снегом гнутся ветки, уходит жизнь, ворча.

Фарфоровые предки, безмолвная свеча.

Крестьянин душит волка. Дрофу чиновник ест.

Должно быть, столько шёлка в сугробах этих мест…

В общем-то, аналогия с Тарантино, не успев начаться, сразу же закончилась: ни ультрасовременных визуальных и звуковых эффектов, ни моря крови не будет… Зато будет цикл Арсению Тарковскому, где есть и такие строки:

Остановлен ветер. Кувшин с водой

разбивался медленно, в такт стихам.

И за кадром голос немолодой

оскорблённым временем полыхал.

При всей своей антиутилитарности, поэзия становится многомерным отображением, «проекцией эпохи»² и средством психологической защиты одновременно, и тогда внутреннее оказывается достовернее происходящего извне.

<…> От правды в холодный пот

может бросить любого, затем-то поэт, болезный,

и настраивает свой фальцет-эхолот,

проверяя рельеф равнодушной бездны.

Новая книга Кенжеева, в которую вошли стихотворения последних трёх лет, «Довоенное», могла бы быть названа «Предвоенное», потому что предчувствия, точнее, предвестия в этой книге очевидны. Поэт у Кенжеева – это ловец «сокровенного в пустоте», «похититель пения», юродивый, «святой человек», «несуразные страсти» бубнящий, сновидец и провидец, вестник, тот отчаянный смельчак, который первым ныряет на невообразимую глубину, оснащённый «фальцетом-эхолотом» (прибором для изучения рельефа дна) для того, чтобы рассказать нам не только о том, что с нами было, но и что нас ждёт:

всякий, кто был любим, знает, как труден выбор

между чёрным, белым и алым; со временем всё тебе

расскажу, ибо слова подобны глубоководным рыбам

вытащенным на поверхность с железным крючком в губе

Воспоминания смешиваются, прошлое длится не по прямой, а по зигзагообразной: примечательно, что стихотворения, в названия которых вынесены даты, в новой книге следуют в таком порядке: 1920, 1988, 1957, 1934, 1961, 2012…

До одышки шатаясь крикливой Москвой,

не ищи, торопливый историк,

прошлогоднего снега, когда поделом

надвигается осень немая,

и бурлишь, и витийствуешь задним числом,

всё предчувствуя и принимая...

У Кенжеева чётко различима эта константная нота приятия: «Боже правый, на что же жаловаться мне?», и дальше: «и даже пагуба – от Бога» (из стихотворения «Мне снилась книга Мандельштама…»), или:

Да, товарищ, плывут по Гангу плоты горящие,

за кремлёвскими звездами рушатся настоящие,

пусть и мне остается последнее, что под солнцем есть –

петь, смеяться, всхлипывать. Небольшая честь,

но единственная.

Бахыт Кенжеев, как известно, принадлежит «поколению дворников и сторожей», в советское время писавших – и вынужденно, и добровольно – в стол. Уже не раз отмечалось, что поэзия этого поколения, во всяком случае, до определенного переломного момента, была поэзией протеста, который главным образом выражался в практике волошинского «посильного неучастия». В качестве эпиграфа к этому периоду часто приводится пушкинская строка «Блажен, кто молча был поэт». Но вспоминается и Данте, молчащий перед человеко-змеей, олицетворением обмана: «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить с закрытыми устами»… Однако, как ни парадоксально, поэзия Кенжеева и некоторых его собратьев по «Московскому времени» не конфликтна, в ней нет антагонизма, почти нет противостояния, точнее, поэт противостоит – но по большей части самому себе, полемизирует с собой («Жизнь восхитительна, а всё же посмотри…»), а подобное не щадящее отношение к себе любимому, по сути, крайне незащищённому, обращает эту лирику в дерзкий акт самопреодоления, поэзию стоицизма, поэзию индивидуальной, никому не навязываемой правды. Уточним, что под правдой здесь не подразумевается истина в последней инстанции, некое абсолютное благо или изящная законченность формулы. И даже в цикле с амбивалентным названием «Назидания», в котором отец не поучает своих детей, а размышляет вслух, «назидания» воспринимаются скорее как уроки, наблюдения, итоги опыта и мудрые выводы, чем нравоучения и нотации. Словами поэта:

Задаёт поэт свои вопросы риторические, а матросы

курят папиросы, водку пьют, айвазовской буре не дают

спуску…

Кенжеевская поэзия подкупает этой неразрешённостью, безответностью, духом сомнения, анжамбеманной непрерывностью речи, устойчивым, длинным дыханием. И в таком напоре – выверенная неспешность, так как слух здесь не опережает зрение: почти все органы чувств задействованы одновременно. Возможно, отсюда первоначальные ассоциации с кинематографом… Послушайте:

Скоро, скоро лучинка отщепится

от подрубленного ствола –

дунет скороговоркой, нелепицей

в занавешенные зеркала,

холодеющий ночью анисовой,

догорающий сорной травой –

всё равно говори, переписывай

розоватый узор звуковой.

Эта поэзия самоценна и самодостаточна. И если говорить о месте и роли Бахыта Кенжеева в современной поэзии, то следует сказать лишь об автономности, независимости, свободе поэта, которая, помимо прочего, включает свободу от иерархии, от передачи переходящих вымпелов, от золотых медалей, от первых мест, от канонизации. Ведь Парнас, как известно, не Олимп. В журнале «Арион» существует интересная, на мой взгляд, рубрика «Мой важный поэт», в которой время от времени критики и поэты пишут о тех авторах, которые важны лично для них, согласно индивидуальным вкусам и пристрастиям. Так вот, я думаю, что, обратись журнал «Арион» к присутствующим здесь сегодня, многие написали бы о Бахыте Кенжееве, чей художественно преображённый и при этом бесспорно достоверный мир востребован здесь и сейчас, а не только в будущем.

А ты, заворожённый океан, сегодня пьян и послезавтра пьян –

чем? Бытием отверженным? Конечно,

нет. Будущим и только, той игрой, в которой и гомеровский герой

всё отдает красавице кромешной.

Читатель, друг любезный, отзовись! Ну, голоса, ну, пасмурная высь

над океаном. Дело наживное.

Побудь со мной, пусть на миру красна и смерть сама. Не пей ее вина.

Не уходи, побудь со мною.

¹ Информация об авторе опубликована в разделе «Редакция»

² Термин В. Губайловского, «Заметки о поэтических поколениях» («Арион», 2013, №2).