lanin-alexandr-2017-1-1

Поэзия диаспоры

Александр ЛАНИН (ГЕРМАНИЯ)

Родился в Ленинграде в 1976-м году, эмигрировал в Германию в 1992-м. Стихи публиковались в альманахах «Белый ворон», «Зарубежные задворки», «Интеллигент», «Побережье», «Северная Аврора» и пр. Призёр литературных конкурсов «Пушкин в Британии», «Эмигрантская лира», «Ветер странствий», «Кубок Балтики по русской поэзии».

Александр Ланин творит свой поэтический миф с невероятной изобретательностью. Сталкивая времена, имена, реалии, выдумывает события, парадоксальным образом отражая время, в котором мы пребываем. За игрой, шуткой, иронией – нешуточный философский и художнический взгляд на окружающую жизнь, воплощённый в уверенном стихотворном повествовании.

Д. Ч.

ВОЛХВЫ И ВАСИЛИЙ

Когда поёживается земля

Под холодным пледом листвы,

В деревню «Малые тополя»,

А может, «Белые соболя»,

А может, «Просто-деревню-6ля»

Хмуро входят волхвы.

Колодезный ворот набычил шею,

Гремит золотая цепь.

Волхвам не верится, неужели

Вот она – цель?

Косые взгляды косых соседей,

Неожиданно добротный засов,

А вместо указанных в брошюрке медведей

Стаи бродячих псов.

Люди гоняют чифирь и мячик,

Играет условный Лепс.

Волхвы подзывают мальчика: «Мальчик,

Здесь живёт Базилевс?»

И Васька выходит, в тоске и в силе.

Окурок летит в кусты.

«Долго ж вы шли, – говорит Василий.

Мои руки пусты, – говорит Василий.

Мои мысли просты, – говорит Василий.

На венах моих – кресты.»

Волхвы сдирают с даров упаковку,

Шуршит бумага, скрипит спина.

«У нас, – говорят, – двадцать веков, как

Некого распинать.

Что же вы, – говорят, – встречаете лаем.

Знамение, – говорят, – звезда.»

А Василий рифмует ту, что вела их:

«Вам, – говорит, – туда.

Вы, – говорит, – меня бы спросили,

Хочу ли я с вами – к вам.

Я не верю словам, – говорит Василий.

Я не верю правам, – говорит Василий.

Я не верю волхвам», – говорит Василий

И показывает волхвам:

На широком плече широкого неба

Набиты яркие купола.

Вера, словно краюха хлеба,

Рубится пополам.

Земля с человеком делится обликом,

Тропа в святые – кровава, крива.

А небо на Нерль опускает облаком

Храм Покрова.

Монеткой в грязи серебрится Ладога,

Выбитым зубом летит душа,

А на небе радуга, радуга, радуга,

Смотрите, как хороша!

Волхвы недоумённо пожимают плечами,

Уворачиваются от даров.

Волхвы укоризненно замечают,

Что Василий, видимо, нездоров.

Уходят, вертя в руках Коран,

Кальвина, Берейшит.

Василий наливает стакан,

Но пить не спешит.

Избы сворачиваются в яранги,

Змеем встаёт Москва,

И к Василию спускается ангел,

Крылатый, как Х-102:

«Мои приходили? Что приносили?

Брот, так сказать, да вайн?»

«Да иди ты к волхвам, – говорит Василий.

А хочешь в глаз? – говорит Василий.

Давай лучше выпьем», – говорит Василий.

И ангел говорит: «Давай.»

ВИРТУАЛЬНОСТЬ

Я родился в нигде. Но не это всего странней.

Что нам карту порвать, что нам город с неё стереть.

Я вертел головой, обживаясь в чужой стране,

Как учёный дельфин, что в плену сохраняет речь.

А чужая страна притворялась своей страной,

Отдавалась легко, не пыталась рубить корней.

И сжимала меня, оттого становясь родной,

А когда отпускала, казалась ещё родней.

Я не вырос нигде, кроме разве моей семьи,

Кроме редких друзей, у которых давно дома.

Не считайте меня двуязыким, чужим, своим.

Я считаю до двух – на ладонях июль да май.

На Васильевском – пыль. Это я понукаю печь,

Уводя её прочь от избёнок, избей, избух.

Я решу, где мне жить. Я не знаю, куда мне лечь.

Если всё надоест, я приду умирать в фейсбук.

ФОТОГРАФИЯ

Фотография ретро с привычным потёком в углу

Уступает дорогу металлу, пластмассе, стеклу,

Уступает напору неистово благостных дней.

Виноватые трещинки делают рамку прочней.

Кто верней сохранит фотографию – я ли, она ль?

У моих телефонов увесистей диагональ.

Но у времени в рамке стоим, навсегда рождены.

Это было давно, это было ещё до войны.

А война подступала, входила, втекала война,

И призывно стучала о берег вторая волна.

От одной убежишь, но опять за призывом призыв,

И ушедшие будят детей и вручают призы.

Каждый взгляд из-под рамки зернист и немного колюч,

И, смутясь, убегает уверенный солнечный луч

От нелепой картинки, где дом, и трава, и гамак,

Одиссей, и жена Пенелопа, и сын Телемак.

БАШНЯ

Вавилонская башня – сколько её ни строй,

Мучительно, разноязыко, в пределе – молча,

Национальность угрюмо идёт сквозь строй

Волчьих папах и улыбок волчьих.

Бинарен граф раздвоенных языков,

Но треск стопы – зависит от веса камня.

Язык уже расплющен – ему легко

Разбрасывать накопленное висками.

В нищете безбожия каждому знаку рад,

Каменщик не понимает причины гнева,

Тленом своим прорастая сквозь зиккурат,

Вырастая до города, до страны, до неба.

Из-под полы легко торговать, стрелять,

Но время идёт вдоль строя, не замечая.

Трудно ни с чем себя не отождествлять –

Мельчаешь.

КОРОЛЬ ВОЗВРАЩАЕТСЯ

Король возвращается. Город застыл, как воск.

Свеча триумфальной колонны в потёках ночи.

Король возвращается. Поезд его привёз

На главный вокзал. Но король выходить не хочет.

Встречающих двое. Один – в золотом пальто,

Второй – с неприметным лицом и пустым кисетом.

Король подзывает мальчишку, суёт полтос,

И шепчет: «Газету. Скорей принеси газету.»

Укрывшись кроссвордом, разбитый мениск щадя,

Привычным движением пряча под плащ корону,

Король подставляется под вертикаль дождя,

Сумев не споткнуться о горизонталь перрона.

Король возвращается, деспот, позёр, тиран,

Оставивший замки в руинах, народ в канавах.

Его отпечатают, снова введут в тираж,

И даже, пожалуй, покажут на трёх каналах.

Он тихо подходит к воротам, ныряет в створ.

Он снова огромен и снова чему-то равен...

Один из встречающих прячет казённый ствол,

И город течёт, как свеча в православном храме.

ВО ДВОРЕ

Вроде бы тем же деланы,

А всё равно иные.

Взрослые – чёрно-белые.

Дети – цветные.

Взрослые ходят, шаркая,

Лица в асфальт закатаны,

А у детей шарфики

Соперничают с закатами.

Взрослые аккуратны,

Прячут улыбок вытачки,

Одалживаются у радуг

По капельке да по ниточке,

Взвешивают по грамму,

Тщательно и сурово.

Яркие – только храмы.

Всё им, златоголовым.

Только дворы не веруют,

Дворы не просят пощады.

Дворы распахнуты веером

Детских площадок.

С храмами счёт ничейный –

Домик в кобальт окрашен,

Выплеснут на качели

Школьный набор гуаши.

Жизнь не бывает горькой,

Счастью не быть залётным,

Если сияет горка

Розовым и зелёным,

Если даже под вечер

В мордашках непромокаемых

На батутах – подсвечниках

Прыгают огоньками.

И как бы мы там ни ныли,

Какой бы мы кадр ни вырезали,

Дети – цветные.

Пока они в нас не выросли.

УТРЕННЯЯ РЫБАЛКА

Вечность встаёт над райскими доками,

Гладит глазницы, печёт плечо.

Бог на скамейке читает Докинза,

Думает: «Во зажигает, чёрт.»

Тысячи солнц невниманьем радуя,

Словно листву, раздвигая зной,

К дому шагает по тонкой радуге –

Хрупкой, межоблачной, подвесной.

Роется в блёснах, садках с катушками,

Лёгкий мандраж от жены тая...

И достаёт из старой шкатулки

Три доказательства бытия.

ШЕКСПИР И ШОЛОХОВ

Шекспир приходит к Шолохову (или наоборот):

«А что, Михаил Александрович, и вам не верит народ?

Я, вон, по гроб обласкан, вместо гвоздей – винты,

А они говорят: три класса и какая, на хрен, латынь?

Мир – театр абсурда, вошь в моей бороде.

Выпьем-ка лучше доброго эля. Эль добрее людей.»

Шолохов отвечает, рукописью шурша:

«А может такая лажа у всех у нас, кто на ша?

Подлая эта буква. Ей, ударом под дых,

Оправдывать мощи старцев немощью молодых.

Что я там мог наляпать – мелкий усатый жлоб.

Был бы я Кузнецовым, глядишь, оно и сошло б.»

«Да брось, – Шекспир отвечает, – теория никуда.

Вот ты меня уважаешь, бро? По жестам вижу, что да.

Буквы – они ж как люди, им бы в ребро перо,

А если ещё и песком присыпать... В общем, не парься, бро.

Что им до нас – плагиаторов, неучей и ханыг.

Шелли – вообще, вон, баба, а критикам хоть бы хны.»

Шолохов наливает, а как тут не наливать –

Початая самогонка, как начатая глава.

И стратосферы наледь, и два казака на литр,

И Шолохов наливает, ну как ему не налить.

На закусь краюха хлеба, орлиная требуха.

У них там в небе с этим не строго: хочешь бухать – бухай.

В полупустом стакане плещется дно полей.

Что ты, краёв не видишь, Вилли? До горизонта лей!

Шолохов бьёт Шекспира пьяной своей игрой,

Вслух жалуясь после первой, молча после второй,

Словно больничным стенам, крашеным небесам:

«Вот этими вот руками, Вилли, сам, понимаешь, сам!»

Обнявшись идут по улицам Шолохов и Шекспир,

А рядом, за каждым облаком, театр, который мир.

Не ему отличать носителя краткой славы земной

От гения, написавшего «Гамлета» с «Целиной».

Они обменялись майками. И уже не понять на ком

Голубая с Френсисом Бэконом и рваная с Пильняком.

Им не перед кем выделываться, не перед кем отвечать.

Люди – они ж как буквы. В корзину или в печать.