Поэзия диаспоры
Вилли БРАЙНИН-ПАССЕК (ГЕРМАНИЯ)
Поэт, переводчик, эссеист, композитор, музыковед. Занимается исследованиями в детской музыкальной педагогике. Помимо композиторского образования изучал математику и лингвистику. Инициатор и художественный руководитель международного конкурса музыкантов-исполнителей ClassicaNova, отмеченного Книгой рекордов Гиннеса. Член московского клуба «Поэзия» в 80-х. С 1990 года живёт в Ганновере и в Москве. Руководит международной сетью музыкальных школ и Лабораторией новых технологий в музыкальном образовании при Московском педагогическом госуниверситете. Почётный президент Российской секции Международного общества музыкального образования при ЮНЕСКО. Приглашённый профессор ряда университетов и консерваторий. Стихи переведены на английский, немецкий, французский. Автор книги стихов «К нежной варварской речи» (Санкт-Петербург, 2009).
Вилли Брайнин-Пассек – поэт и композитор, в своих стихах объединяет эти два начала – слова обретают музыкальное звучание, музыка облечена в слово. Стихи живут свободной жизнью – свободно его интонационное дыханье, свободны метр и ритм, естественно течение поэтической речи. При этом он знает, что хочет сказать ровно тем «знанием» поэта, который не может предсказать, куда вывернет строка, движимая вдохновеньем.
Д. Ч.
Исчезнули при свете просвещенья
К стене отвернувшись, последний поэт
стене набормочет торжественный бред:
мол, жил – да сражён наповал.
И с этим отправится в горний приют
из места, где походя рифмы куют,
с кем попадя пьют, без разбора дают.
на кухнях сидел и гудел допоздна,
в подъездах любил и гулял допьяна,
О, если последний гороховый шут
избавит себя от назойливых пут
и в тапочках белых на сцену влетит,
где Божий прожектор его осветит,
и руки расправит в алмазный зенит
на вечный, на млечный полёт –
кто вместо него для созвучья lyubov
слизнёт окончанье со лбов и зубов,
На диком, на варварском том языке
последний придурок с душой налегке
Придёт листопад – отвратительный тать,
немытый, небритый, соседскую мать
вотще поминающий. Время считать
А в это мгновенье святой идиот
назад к золотистому маю идёт –
безгрешный – в черешневый сад.
Мы что-то кропаем в своих мастерских,
крысята, бесята в пеленках сухих,
с пустышками в юных зубах.
Приставка и корень, значенье и знак,
и красен, и чёрен, и эдак, и так,
но пусто, а было почти что верняк,
но швах – и опять на бобах.
И больше никто, никогда и нигде
не сможет гадать на хрустальной воде,
на прелом листе, на падучей звезде,
впотьмах, впопыхах, второпях.
И звонким агу со слюной пополам
толкаются в рёбра и в бороды к нам
младенцы в уютных гробах.
чистый, жёсткий, ломкий –
Всё, что он придумать смог –
к долгожданной смерти, кроме
Если возможно, о, как я бездомно хотел бы,
как я просил бы смиренно: «Мой Господи Боже,
дай мне сегодня остаться на острове Эльбе!» –
а получив, попросил бы назавтра того же.
Час приходящий венчает собой предыдущий,
время – в упряжке прибоя. Его не заметив,
не ошибёшься, подумав, что райские кущи
вновь появились на склонах приветливых этих.
Там, где сосна протянула ветвистые руки
к пальме, акации, кактусу – там без тревоги
я получал бы уроки блаженной науки
с морем, горами и небом вести диалоги.
Как поступил по примеру безумца Адама
пленный властитель – понять не смогу я отныне.
Это ли счастье, иметь среди прочего хлама
знак ослепленья – солёную ношу гордыни?
Мне бы такую же ссылку – пускай не понравлюсь
строгим ревнителям воли – и всё бы оставил,
только б кифарка бренчала да жалобный авлос
что-то равелеподобное сладко гнусавил.
Но не про нас эта радость, и если такое
даже случится – возникнет мурло вертухая
там, где в душе облюбован загнеток для Хлои,
вместо же моря восстанет колючка глухая.
Землю промёрзшую наши отцы откайлили,
горе Овидию, но и счастливец Овидий –
самый печальный поэт в безымянной могиле
путь завершил, а твоих берегов не увидел.
Мой милосердный, вот я пред Тобою, вот самый
обыкновенный из грешных, и если сегодня
так одаряешь, то, может быть, бедные мамы
нас отмолили уже в ледяной преисподней.
Мне приснилась Флоренция красно-кирпичная,
черепичная, в ржавых листах виноградных,
и мадонны её, и тоска чечевичная
от пустых, чистотою пропахших парадных.
Мне казалось – умру я, никем не оплаканный,
драгоценный словарь промотавший бездарно.
Изумрудный Давид, голубями обкаканный,
мне пращою грозил по ту сторону Арно.
Не грози, дорогой, я проснусь обязательно,
напрошусь на пародию в доме родимом.
Вот крестьяне с холмов возвращаются затемно,
вот печурка горчит прочесноченным дымом.
Здесь покой, но такой, что любезно отечество,
занесённое снегом по самые крыши.
Здесь готова душа возлюбить человечество,
а затем с голубями отправиться выше.
если это не тот заповеданный сад...
Если в замочную скважину сделаешь марш-бросок
через морской бинокль или же микроскоп,
не позабудь оглянуться на глиняный образок,
каштановый огонёк, козлиный чумной галоп.
Ты – за моей спиной, а я, представь, за твоей,
ты – за моей женой, и я, представь, не дурак –
там наедимся вдоволь жареных желудей,
где нас обоих заманят в хлев, казарму, барак.
Господи, что же Ты отвернулся от сирых нас?
За голубой звездой – бесконечность дурная, и
близится тот напророченный, тот ресторанный час,
когда, пузырясь, отверзнется небо цвета Аи.
В это же самое время патмосский лицедей
около оперенья двухтысячелетней стрелы
сомкнёт воспаленные очи, и жареных желудей
достанется нам отведать, а также льда и смолы.
Будет гореть архив тайной полиции. Там
место в анналах найдётся жертве и стукачу:
взять – и спасти для потомков этот занятный хлам,
но и себя обнаружить – не каждому по плечу.
Я бы пошёл в разведчики – пусть научат меня,
я бы стучал отважно морзянкой в чужой эфир:
– Артиллеристы, родные, не жалейте огня!
Жену поцелуйте! И сына! Да здравствует! Миру – мир!
В час между волком и псом взгляд устремлён туда,
в обетованный сад, где над хлевом звезда,
где ненадкушены яблоки, где отдыхают стада,
в сад, куда нам дорога заказана навсегда.
На зубах похрустывает стекло:
или это до мраморных дёсен
или вспомнил нехитрое ремесло
соблазнитель неопытных вёсен –
на встречный горячий выдох,
схожую с кровавой слюной,
когда, отозвавшийся на тепло,
уже готовый очнуться куст
неосторожно вспотел на пригреве —
и упрятан был под стекло.
высотного здания, на свободе,
рядом с птицами – ничего,
кроме инея. В звательном падеже
Из отверстия буквы уйдёт во тьму
ничего не оставившее тому,
кто не знает ни Божьего дара,
ни надежды на круговорот.
– Гладью вышью, почтой вышлю, –
Слышишь, как выходит что-то
из нагретых за день стен,
на плечо грехов навалишь –
мог простить меня товарищ –
Этот, бродящий под окнами
набедокурить – и смыться,
выйти – и прошлое вытрясти
голову сунуть в продушину.
коркой солёной, прокушенной, –
скажет: куда тебе, глупый.
Погребом пахнет и плесенью.
Если рискнуть захотелось,
память безвкусную, пресную
О, как вступают без жалости
гневных архангелов трубы!
Литьё золотое из глиняных форм
чтоб выйти оттуда скотине на корм
свинцовыми каплями, лужей из ртути.
Тот – пробует на зуб, тот – сразу в карман,
но время потратит не зря,
кто жизнью готов заплатить за обман,
за каждую букву отдав по минуте.
Законник и вор, Робин Гуд и палач
что слово строптиво уносится вскачь
глухой повиликой, некошеным лугом.
В ладонях останутся три волоска,
получится – вставишь потом
в невинную трость ледяного смычка,
готового грезить о луке упругом.
Привет вам, девицы преклонных годов,
привет и тому, кто признаться готов,
что всякая книга – незнанья источник.
Пускай, задыхаясь, глядит человек
и знает, что лошади вольный пробег –
неявного счастья жестокий подстрочник.
Мы в опере. Толпа героям платит.
О страхе пораженья позабыли.
Тоскует абиссинская рабыня
тигрицей в полосатом жёлтом платье.
Показывать подружке-фараонке
нельзя ни унижение, ни ярость.
Молчит оцепеневший первый ярус,
где мы стоим, зажатые, в сторонке.
Не надо, отпусти меня, Амнерис –
там целый мир, что каждой почкой близок,
там школьницы с глазами одалисок,
там косяки, идущие на нерест.
Не надо мне твоих хитросплетений,
я – номер в окровавленном реестре...
Уймите это дерево в оркестре!
Заткните эту медь на авансцене!