Постигая город 2

КАЖДОЙ ФАНЕРЕ -- ПО ПАРИЖУ

Еще один парижский гений -- Роберт Дуано. Ироничный, даже игривый мастер провокаций прославился прежде всего поэтическими образами Парижа как города влюбленных и непосредственных детей с чистыми помыслами. Его Париж -- тот самый праздник, который всегда с нами. Дуано говорил: "Мир, который я пытался показать, был миром, где мне было бы хорошо, люди были бы приветливы, где я нашел бы успокоение, которое так долго искал. Мои фотографии были как бы доказательством того, что такой мир существует".

Роберт Дуано

Роберт Дуано

Роберт Дуано

Будучи совершенным пацифистом, Дуано оставил нам в том числе и светлые, позитивные снимки Парижа, оккупированного фашистами. В конце концов, жизнь всегда побеждает -- даже невзирая на наши неминуемые потери и смерти.

Дуано родился и вырос в одном из безликих пригородов Парижа Жанти. Мама рано умерла от чахотки, отец вновь женился, с мачехой отношения не сложились и мальчика воспитывала улица. Выучившись на гравера, Дуано начинает делать первые еще робкие фотографические опыты. Вдохновленный ночным Парижем на снимках Брассая, Дуано тем не менее выбирает свой путь: эмоционального постижения Парижа неинфернального, залитого светом Солнца.

Первый успех приходит рано, в двадцатилетнем возрасте -- после публикации репортажа о блошином рынке. Но он по-прежнему не решается открыто снимать людей. По его словам, больше всего ему мешала скованность, неумение сближаться с людьми: "Моими первыми работами были фотографии улиц, однако, у меня было огромное желание фотографировать людей, и, в конце концов, я этим занялся..."

После войны Дуано знакомится с Робертом Капа и Карте-Брессоном, которые предлагают ему стать членом "Магнума". Дуано просто не представлял своей жизни без Парижа, в то время как вероятное место роботы предполагало частые и дальние командировки, он после некоторых попыток вписаться в творческий коллектив фотографов, визуально познающих планету, был вынужден отказаться.

Хотя путешествий Дуано не чурался. Везде, где бы он бывал вне дома, он чувствовал себя чужаком; именно "фототуристы" были для Дуано самой ненавистной категорией снимающих людей.

Дуано стремился слиться с городом и его жителями в одно единое целое. "Это был мир, - признавался он, - который я знал и где мне было легко. Чтобы сделать подобный снимок, люди должны принять тебя, ты должен приходить и пить с ними каждый вечер, пока не станешь частью обстановки, пока они не перестанут тебя замечать".

Каждую свою удачную работу он приравнивал к свершившемуся чуду, и свято верил, что тут не обошлось без вмешательства божественного провидения: "Это очень по-детски, но в то же время это почти как акт веры. Мы находим место, подходящее на роль заднего плана и ожидаем чуда".

Своеобразный двойник Дуано -- Эдуард Буба. Выросший на Монмартре, Буба путешествовал побольше своего старшего коллеги, но тоже был влюблен в город, в который, пожалуй, трудно не втюриться. Сам Буба говорил: "Фотографировать -- значит выражать благодарность". Эта благодарность и легкость бытия разлиты в каждой его парижской фотографии. Здесь наиболее подходит слово: лиричность.

Эдуард Буба

Еще один певец Парижа -- Сабина Вайс, первая женщина-фотограф имя которой я упоминаю в моем обзоре. Переехав в Париж из Женевы в 1946 году, Сабина посвятила практически все свое свободное время уличной фотографии, стараясь запечатлеть на своих снимках атмосферу послевоенного города. Все фотографии швейцарки наполнены движением и жизнью. Сама же фотографиня признается, что для нее фотоискусство стало своеобразным и захватывающим способом познания окружающего мира через объектив.

Сабина Вайс

На сем тему Парижа закрываем, хотя имен перечислить можно еще немало. Например, здесь я только лишь упоминаю Вилли и Изиса Рони, Лизетту Модел, Ман Рея, Марселя Бовиса, Ильзы Бинг и Элиотта Эрвитта.

НАДКУСИТЬ БОЛЬШОЕ ЯБЛОКО

Нью-Йорк сам по себе не особо и выразителен, хотя величественности и понтозности столице Мира не занимать. Фотографы, полагаю, любят этот мегаполис просто потому что он, как я уже ранее выражался, в голове у всех колом стоит. Такое иногда впечатление складывается, что Нью-Йорк слепили из того что было, назвали его финансовым центром Вселенной, теперь же стараются еще и взлюбить.

Многие им знаменитостей светописи обожали и обожают одновременно и Париж, и Нью-Йорк. А вот Лондон или Мадрид что-то не жалуют. Впрочем, я сейчас рассуждаю как абсолютный провинциал, ибо во всех вышеперечисленных твердынях не бывал: "Таити, Таити... нас и здесь неплохо кормят".

Именно Нью-Йорк стал основным полем т.н. стрит-фотографии. Но что такое -- этот "стрит"? Один физик, житель Санкт-Петербурга, профессор Антон Вершовский сочинил целую книгу, теоретизирующую стрит-фото. Интересно, что почти всех авторов, которых я упоминаю в своем опусе, Вершовский причислил к лику стрит-фотографов. Хорошо, что они об этом уже не узнают.

Вершовский далек от профессиональной фотографии, поэтому он не в состоянии определить, сделано фото навскидку, либо сюжет постановочный. Дело в том, что более половины фотографий, содержащихся в книге Вершовского о непостановочной фотографии, именно что постановочные. Штука в том -- и чайникам сие не ведомо, что в творческой фотографии нет смысла вообще делить съемку на выдуманную и репортажную, впрочем, я отошел от темы моей книжки.

Трущобы Нью-Йорка 1880-90-х годов от Джейкоба Августа Рииса -- несомненный и трогательный документ. Иммигрант из Дании нашел работу криминального фоторепортера и оставил нам убедительный образ, знакомый так же по блокбастеру "Банды Нью-Йорка". Книга Рииса "Другая половина" фактически дала старт социальной фотографии, хоты мы с вами уже знаем имена Джона Томсона и Томаса Аннана. Кстати, Рииса на светописные опыты вдохновляло творчество великого Чарльза Диккенса, прах которого мы уже тревожили. Риис начинал как пишущий автор, но очень быстро решил, что язык светописи более точен и откровенен.

Интересно, что после публикаций обличительных документов Рииса президент США Теодор Рузвельт ввел понятие "Разгребатель грязи", а самого Рииса назвал "лучшим американцем, которого я знаю".

Джейкоб А. Риис

Следующая личность, без которой Нью-Йорку уже не существовать -- Инге Морат. Как член "Магнума" Инге много путешествует по Миру, так что Большое Яблоко -- лишь один из ее мегаобъектов внимания. Занятный факт, показывающий влияние в свое время фотографической деятельности: Инге отбила мужика у самой богини Мерилин Монро.

Еще один забавный факт: на протяжении двадцати пяти лет Инге ездила в СССР, дабы понять, что такое -- русская душа. Впрочем, Инге, хорошая жена и мама (в отличие от Монро), оставила нам прежде всего удивительный образ Нью-Йорка. Наконец-то я могу дать фотографию в цвете!

Инге Морат

Во многих смыслах Нью-Йорк -- попытка понять наше будущее, я подразумеваю человечество в целом. Нагромоздили чёрт знамо что бес его разумеет где и решили: так угодно было Господу. А потом принялись вглядываться в фактуру и выискивать в таковой черты прекрасного. И ведь нашли!

Из фотографических опытов Брюса Дэвидсона я хотел бы выделить изучение анатомии, физиологии и эстетики нью-йоркского андеграунда. Дэвидсона зарядил фотографическим вирусом Картье-Брессон, когда американец служил под Парижем в оккупационном корпусе освободителей. "Мы прогулялись вместе несколько минут. И улицы становились его снимками" - вспоминает Дэвидсон. Изначально объектом внимания Дэвидсона-фотографа был Нью-Йорк инфернальный, наводненный бандитами и маргиналами. Позже, заработав себе славу "певца дна Большого Яблока", автор помягчел и принялся изучать нью-йоркцев среднего уровня достатка. Ему понравилось снимать в метрополитене.

Брюс Дэвидсон

Брюс Дэвидсон

Брюс Дэвидсон

Позже Дэвидсон так же внимательно и смело постигал миры Парижа и Лос-Анжелеса.

Эрнст Хаас впервые показал миру Нью-Йорк в цвете. Вы заметили, конечно, что до сих пор мы наблюдали города в оттенках серого или сепии, а ведь они не черно-белые. Конечно Хаасу повезло, ибо к его времени появилась наконец сносная цветная пленка. Но ведь к фортуне надо еще добавить тонкое художническое чутье. Отменный вкус привили Хаасу его родители, много времени в воспитании уделявшие искусству -- плюс к тому будущий мастер рос в Вене, городе далеко не самом безликом.

Кстати, именно Хаас стал тем третьим, который, приняв предложение Роберто Капа и Картье-Брессона, позволил кооператив "Магнум" назвать полноценным агентством, президентом которого Хаас впоследствии и стал.

Он много писал о связи фотографии с поэзией, с музыкой и другими видами искусства. "Я композитор, только ноты у меня другие" - говорил о себе мастер.

Эрнст Хаас

Эрнст Хаас

Эрнст Хаас

Любите ли вы Нью-Йорк так как любил его Хаас? Я -- нет, хотя, может, мне просто не довелось научиться его правильно готовить. А многие -- научились, тем более что современные цифровые технологии помогают творить подлинные чудеса. И все же именно Нью-Йорк Хааса -- явление, а не очередной выпендреж фотографического циркача. Поэзию трудно вытравить цифрой (хотя и возможно), а вот узнаваемый авторский стиль -- сие дается упражнением.

Все стрит-фотографы суть есть один унифицированный автор, а значит, стрит-фото есть продукт муравейника. А Хаас такой один.

Как говорил Хаас, если и есть в Нью-Йорке что-то постоянное, так это постоянные изменения, преобразование старого, образование нового. Опять же башни то рушатся, то вновь отстраиваются. У многих в Яблоке сносит крышу.

"Цвет это радость", -- любил говорит Хаас. Фотографию Хаас называл языком, на котором он научился писать и прозу, и поэзию. Еще одно высказывание Мастера: "Я наблюдаю, как красота рисует саму себя. Когда этот процесс достигает своей кульминации, я делаю снимок". А многие ли знают, что автор рекламного образа сигарет Marlboro со скачущим ковбоем -- именно Эрнст Хаас?

Картье-Брессон через три дня после смерти друга в своем дневнике написал, что Хаас был самой чуткостью, обладал глубоким умом, знанием мира, его цвета и истории с самых давних времен, осведомленным в истории и теории различных культур, человеком невероятного обаяния. Все свои знания Хаас выражал в своих фотографиях. По словам Картье-Брессона, Эрнст Хаас исчез стремительно, как комета, но после себя оставил длинный след изящества и человеческого понимания.

Эдвард Стейхен назвал Эрнста Хааса "свободным, не стесненным узами теории и традиций духе, который, вырвавшись за пределы привычного мира, нашёл Красоту, несравнимую ни с чем, что было до него в истории фотографии".

Хочется еще упомянуть классика русской документальной фотографии Владимира Семина. Сделавший себе имя на визуальном изучении российской глубинки, Семин оставляет страну своего вдохновения и своей боли, переезжает в Нью-Йорк. Перед этим Семин пытался поработать над образом Москвы, но ничего путного у корифея не вышло -- полагаю, это оттого, что Первопрестольная чужда его натуре.

Уже в преклонном возрасте Семин принялся осваивать при помощи делания фотографий Большое Яблоко. Время, полагаю, оценит смелые опыты по заслугам. Вот, что говорит Семин в одном из интервью: "-- Я всегда хотел бродяжничать, двигаться по земле. Не просто для новых впечатлений, а для того, чтобы осознать себя в реальности. И одна из возможностей -- это моя нынешняя жизнь в Нью-Йорке. Он долгое время был для меня недоступен. Но потом я прочитал у фотографа и пророка Эдгара Кейси, что Нью-Йорк погибнет, а он много чего предсказал, что уже сбылось. И я просто посмотрел на город так, как если его действительно скоро не станет, совсем иначе. И я его полюбил. Вообще, впервые здесь я начал ощущать, какая бесконечно нежная земля наша. Мы ведь живем в раю и не этого понимаем".

Владимир Семин

А вот Нью-Йорк в одной фотографии Картье-Брессона:

Анри Картье-Брессон

Если вы считаете, что я в своем обзоре обошел стороной не менее выдающих мастеров, снимавших и снимающих Нью-Йорк, пишете мне на genamikheev@mail.ru, я все поправлю! Но только, ежели сочту нужным.

ДЕЛО НЕ (ТОЛЬКО) В ОДНОМ МЕСТЕ

Скорее всего стремление постигать человеческие обиталища (визуальными либо иными методами) -- это дар. Ежели таковой в наличии, совершенно неважно, в какой населенный пункт тебя забросит Провидение. Тому доказательство -- судьба одного странного человека, который не растворился в безвестности лишь благодаря случаю. Я подразумеваю американку Вивиан Майер.

От автора (снимающего ли, пишущего, или созидающего еще что-то) остается его архив. Старинная шутка: неважно, какая у творца жена -- важно, какая у него вдова. Если творец безвестен при жизни, спасти его имя от забвения способен лишь тот, что разберется в наследии и грамотно его преподаст публике. Последняя всегда ждет чего-то новенького, а уж открытие безвестного гения -- самая вкусная из всех интеллектуальных сенсаций. Скорее всего мы навсегда потеряли умопомрачительное число замечательных фотографов по причине того, что равнодушные потомки просто вынесли архив на помойку. А бывают авторы, которые и сами-то не сохраняют своих творений, считая личные творческие потуги ничтожными.

Вскоре после смерти Майер ее архив был проданы на аукционе за 380 долларов некому Джону Малуфу, который работал в агентстве недвижимости, никогда особо не интересовался фотографией и хотел просто приобрести несколько снимков местечка Портидж Парк. В архиве было около 150 000 негативов. Умершая весьма трепетно относилась к своим фотографиям и на протяжении всей своей жизни сохраняла их в максимально хорошем состоянии. Специалисты открыли в этом собрании целую маленькую Вселенную.

Вивиан Майер работала нянечкой по найму, и о ее увлечении фотографией не знал практически никто. По свидетельствам знавших ее современников, она была замкнутым, скрытным, но эксцентричным человеком. Так, будучи очень высокой, она носила длинную одежду и мужские ботинки большого размера, что делало ее фигуру еще более нелепой.

Вивиан родилась в Нью-Йорке в 1926 году в семье отца-австрийца и матери-француженки. Ее детство и юность прошли в Париже, а в Америку она вернулась только в 25 лет. Когда она увлеклась фотосъемкой неизвестно, но уж точно техническую сторону фотопроцесса девушка освоила весьма рано. В фотонаследии Майер в основном отражена уличная жизнь Нью-Йорка и Чикаго.

Исследователи, пообщавшись с людьми, которых Майер воспитывала в детстве, узнали вот, что: Майер стала няней, чтобы питать свою фотографическую одержимость. В отличие от работы швеи, которой она была до этого, профессия няни позволяла ей снимать на улице. Ее выросшие подопечные вспоминают, как "странная миссис Мэри Поппинс" вытаскивала их из знакомых безопасных окрестностей в подозрительный и пугающий Чикаго, где бросала на произвол судьбы и неслась прочь -- фотографировать.

Вивиан Майер

Вивиан Майер

Вивиан Майер

Майер любила снимать себя отраженной в уличных зеркалах. Ее автопортреты меланхоличны -- Майер обособлена, строга и одинока как ослик Иа. Даже в самой своей угрюмости и мрачности Майер никогда не переставала созидать и изобретать, выискивая уникальные точки съемки и решения, которые выстраивались в совершенную композицию.

К сожалению, в жизни Вивиан Майер не было "хэппи энда". По мере старения она становилась все более эксцентричной и параноидальной, накапливая груды газет и барахла, выпрашивая дружеского участия у своих бывших воспитанников и в то же время отгораживаясь от людей. В лечебнице, где она умерла, ее вспоминают как помешавшуюся старую женщину, одиноко сидящую на парковой скамейке. Если бы молодая Вивиан в этот момент проходила мимо, она, несомненно, остановилась бы, чтобы сделать фотографию.

Мы на самом деле не знаем, что случилось с Вивиан на заре ее жизни. Чем-то ее история смахивает на то, что произошло с русским математиком Григорием Перельманом. Можно предположить, что была какая-то психологическая травма, оборвавшая карьеру начинающего фотографа -- и это случилось в Париже. По крайней мере, здесь имеют место комплексы, резвившиеся впоследствии в искажения личности.

И все же Майер своего добилась: она обессмертила себя. А многие бывшие успешными и востребованными фотографы забыты навсегда.

ГРИБЫ С ШИРОКО ОТКРЫТЫМИ ГЛАЗАМИ

Что мы знаем о Рязани кроме того, что там даже грибы с глазами и что московский озорной гуляка СерёгаьЕсенин -- рязанский мужик с небольшой, нот хватистой силою? Пожалуй, что-то и знаем -- и ежели наши коллективное сведения собрать воедино, получится интересная Рязань, наполненная достопримечательностями и даже легендами. Жаль только, в эпоху клипового мышления мало кому данный продукт понадобится.

А что мы знаем о крупных соседях Рязани: Тамбове, Саранске, Моршанске, Касимове, Выксе, Сасове, Мичуринске? Я уже не говорю про Михайлов, Пронск, Щацк, Скопин, Ряжск, Кадом... В России тысяча городов и, полагаю, у каждого свой характер. И у Рязани -- тоже. Нам открыл эту истину рязанский фотограф Евгений Каширин.

Особо Каширин обижен судьбой не был -- по крайней мере за маргинала его не считали. Вел детскую фотостудию, был отмечен званием заслуженного работника культуры, персональные фотовыставки проходили даже в Европе. Каширина охотно публиковали ведущие отечественные СМИ. И все же -- репутация неимоверного чудака, практически -- блаженного.

Каширин ко всему прочему старался запечатлеть некий духовный облик Рязани. На его снимках почти нет достопримечательностей, коими один из старейших русских городов богат. Но в образах Каширина -- люди. В основном они -- в окружении типовых хрущоб, либо во чреве "колбасной" электрички. Возможно, убогость обстановки подчеркивает человечность.

Один из его друзей вспоминает: "Он чувствовал тело города, наполняя жизнью прошлое и соединяя личное, чувственное ощущение от пространства и самого воздуха с тактильностью самой фотографии. Это чуткое вслушивание, всматривание в историю, ее нынешний и уходящий быт, в приметы времени, в лица - повседневная работа памяти, которую Каширин выполнял за всех окружающих".

Каширину теперь собираются поставить в Рязани памятник. А еще открывают Дом фотографии им. Е.Н. Каширина. Я вот, что хочу заметить. Фотокоры, коммерческие фотографы, фотолюбители есть в каждом русском селении. Но далеко не во всяком имеются свои таланты, работающие на будущее, для нас всех. Рязани повезло, а большинству городов -- нет.

Евгений Каширин

ИЗ ПЕТЕРБУРГА В ЛЕНИНГРАД И ОБРАТНО

Болота Невы породили великую армию прекрасных фотографов. Особенно много светописцев питерского происхождения среди современных нам мастеров. Но так получилось, что мы знаем такие выдающиеся культурные явления как "Петербург Гоголя", "Пушкинский Петербург", а так же литературные образы Северной Пальмиры от Достоевского, Блока, Ахматовой, Бродского, Довлатова (список можно продолжить). А вот образов фотографических -- совсем немного.

В отличие от Москвы Питер целостен и органичен. Да и как иначе, ежели основан он был как имперская столица и развивался в эдаком ключе двести с лишком лет. Это теперь на Питере лежит тень провинциализма, что, впрочем, даже добавляет городу флер. А еще Петербург -- город столь же мистический, как та же Венеция. Фотохудожники пытаются это показать в своих творениях, причем в той или оной мере получается почти у всех. Отсюда -- сплошные штампы и повторение сюжетов. А живого Петербурга мы почти и не видим.

Живет в Санкт-Петербурге фотограф Александр Петросян, тот самый, в честь которого рожден неологизм "петросянить". Считается, лучше него Град Петров не снял еще никто. Однако все фотографии Петросяна -- яркие истории о том, какой Петросян волшебник и маг. А, когда произведение искусства оценивается как результат фокуса-покуса, мы на выходе получаем лишь авторскую визитку. Есть простое правило: подлинное искусство заключается в том, чтобы скрывать искусство. Если художник свое искусство выпячивает, получается не искусность, а искусственность, когда только и думаешь о том, где здесь подвох. Да, если кто не знает, ведь речь идет об арго фотографов: "петросянить" -- значит манипулировать с оригинальным изображением ради пущего эффекта. Петросян (не юморист, а фотограф) является прежде всего художником, так что право имеет. Но многие за такое право Александра недолюбливают, отчего тот приходит в неистовство.

И не надо путать слова "светопИсец" и "светописЕц". Жалко, конечно, что от фотохудожников публика требует "чистой" фотографии без "фотошопа", в конце концов творца может обидеть каждый. Но с другой стороны -- народ прав, ведь так же тогда быть с документальной стороной светописного творчества? Мы и так погрязли в болоте фейков и суррогатов, а в творческой фотографии существует только одна твердыня, на которую есть резон опереться: подлинность (не путать с подлостью).

Мне хотелось бы в главке о Санкт-Петербурге заострить ваше внимание всего на двух авторах, являющихся почти ровесниками Первый из таковых -- Борис Смелов. Прежде всего о Смелове надо сказать, что он пропускал сквозь себя всю культурную массу, порожденную Петербургским-Ленинградским духом. Смелов был энциклопедистом, перелопатившим мировую литературу и философию, направившим всю эту "духовную грязь" (словосочетание придумано Зигфридом Кракауэром) в русло визуальности.

Еще в доцифровую эпоху Смелов сказал: "Возможность сделать качественную "карточку", не обладая ни умом, ни культурой, несет в себе опасность оглупления фотографии". Как в воду Фонтанки глядел. В области фотографии Смелов более всех уважал Картье-Брессона и Йозефа Судека, который преподнес ему самый главный урок: "Каждый предмет материального мира наделен собственной душой".

Борис Смелов

Борис Смелов

Борис Смелов

Преданность Петербургу, городу, где он родился и умер -- главная черта Смелова. Именно его творчество я здесь отмечаю потому что Смелов смог полностью раствориться в фактуре любимого места, а не выпендривался как многие современные фотопавлинчики. Плюс к тому -- пропускание духа Петербурга-Ленинграда сквозь фильтры вековых культурных напластований.

В городских образах Смелова мало людей либо их нет вообще. Я знаю, почему так: Смелов понимал Питер как нечто живое, а фотограф -- частичка организма, пытающегося понять самое себя. Точно так же, согласно одной из гипотез, человек -- частичка Вселенной, носитель разума, которому дано познать внутреннее устройство, назначение бытия и смысл Вечности. А что: в большом искусстве все по-взрослому, по-шекспировски.

Смелов -- очевидный космист, стремящийся в каждом предмете увидеть не только красоту, но и образ Мира. И еще: лучше Смелова (на мой взгляд) никто не понимал город как диалог природного и искусственного. Плюс ко всему -- чувство тени, игра которой со светом рождает чувство Тайны.

В статье, озаглавленной "После Раскольникова: российская фотография сегодня", критик Джон П. Джейкоб назвал Смелова "мастером школы спиритуального эстетизма". Я бы навесил более простой ярлык: Смелов -- художник, который учит нас пристально всматриваться в простое.

Смелов не чурался современных технологий. Он любил качественную технику, дорогие объективы, экспериментировал с инфракрасным изображением. Скорее всего новые возможности, которые подарила светописи цифра, пришлись бы ему по вкусу. А может быть он остался на позициях аналоговой светописи. Но в любом случае глазами Смелова мы смотрели бы на Петербурга Смелова, а не на то, какой Смелов офигительно магический волшебник.

Игорь Громов (или, как он сам одно время любил себя именовать "Громов-Дранкинъ") позиционирует свое творчество как визуальный дневник петербуржца. У Игоря Львовича я хотел бы прежде всего отметить именно эту привычку русского интеллигента вести дневник. По счастью, Всемирная Паутина позволяет моментально свои записи доносить до аудитории.

С другой стороны, Громов частенько "петросянит", за что его на дух не переносят многие из коллег. Но это норма любой творческой среды, даже хорошо, что художествующий народец грызется по поводу методов, а не из-за денег.

Вот, что говорит Громов: "Снимая свой Петербург - я, как и все, сначала фотографировал закаты и рассветы над Невой, Адмиралтейство, Исаакий, Дворцовую - мне казалось, что именно это мой Петербург. Он прекрасен, величественен, торжественен... И таким, по мере умения, я его и отображал в своих работах. Но потом вдруг понял: да, Питер в этих фотографиях и красив, и величественен, и торжественен. Но со временем мне чего-то стало не хватать. Я почувствовал, что мой Питер - это не только Адмиралтейская игла и пустынность рассветной Дворцовой, но и двор моего детства, и булыжные мостовые, ушедшие в прошлое, и ободранная штукатурка давно не ремонтировавшихся стен. И я стал снимать питерские дворы -- старые, еще не отремонтированные, постепенно исчезающие в этом своем безобразии и, одновременно, очаровательности уходящего прошлого".

Игорь Громов

Я не лукавлю, говоря, что в Санкт-Петербурге мало фотографов, стремящихся преодолеть мембрану видимости. Даже среди питерских мастеров преобладает туристический подход к городу, который для них как объект для фотографического сафари. Питерцы не падки на селфи -- и то слава Всевышнему.

Но кто будет теперь требовать трепетно подходить к материалу? Зрители и сами запутались, думая, что зуд -- это и есть оргазм. То есть, простите: некорректное сравнение. А вот аналог вполне корректный. Может ли импотент научить сексу? Может. Но это будет импотентский секс. Мы действительно в творческой фотографии суррогат искусства, имитацию, производство одноразового продукта считаем чем-то значимым. Кто нам это внушил? Мы сами -- больше некому.

МОСКВА ПОД ГНЕТОМ ВЕЛИКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

(ударение на втором слоге)

Эту главку можно смело пропускать, ибо здесь я сварганил литературный дайджест. Впрочем, я дам здесь парочку иллюстраций -- из русской живописи. Два образа Москвы. Первый вы прекрасно знаете:

Василий Поленов

Такой была Первопрестольная в середине девятнадцатого века. Эта камерная, интимная, уютная Москва вдохновляла гениев русской литературы. В принципе, на Руси приоритетно развиваются две культуры: иконы и текста. Есть еще культура устного фольклора, но она никуда не движется -- и правильно делает, ибо за анекдот или частушку могут посадить. Пардон ? упечь в застенок у нас способны за любое выпячивание, такова немытая Россия, у на все здесь через сами знаете, какую выпуклость.

Иконы пишут для сплочения нации, тексты сочиняют ради... да вот и не знаю толком. Радищев сочинил свое "Путешествие из Петербурга в Москву" для того, чтобы улучшить государство. Грибоедов, сидячи в моей родной Огородной слободе, придумал "Горе от ума" ради высмеяния московского дворянства. Андрей Платонов выдумал "Счастливую Москву" вообще непонятно с какой целью. В любом случае -- в той или иной степени есть смысл говорить о попытках внести смуту, заставить задуматься об адекватности существующего строя. То есть, литература в отличии от иконографии разобщает. Именно поэтому шибко мыслящих литераторов власти стараются по возможности гнобить, а читающую рублику -- стращать и не давать таковой разжиться -- чтобы книжек не понакупали.

Первым сочинителем, подарившим нам Москву в литературном преломлении стал Николай Карамзин:

"Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком, без плана, без цели -- куда глаза глядят -- по лугам и рощам, по холмам и равнинам. Всякое лето нахожу новые приятные места или в старых новые красоты. Но всего приятнее для меня то место, на котором возвышаются мрачные, готические башни Си...нова монастыря. Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную громаду домов и церквей, которая представляется глазам в образе величественного амфитеатра: великолепная картина, особливо когда светит на нее солнце, когда вечерние лучи его пылают на бесчисленных златых куполах, на бесчисленных крестах, к небу возносящихся! Внизу расстилаются тучные, густо-зеленые цветущие луга, а за ними, по желтым пескам, течет светлая река, волнуемая легкими веслами рыбачьих лодок или шумящая под рулем грузных стругов, которые плывут от плодоноснейших стран Российской империи и наделяют алчную Москву хлебом..."

Так начинается первое значимое художественное произведение русской литературы, "Бедная Лиза", повесть о том, как городской аристократ губит девушку из пригорода. Современники оценили сентиментальное творение Николая Карамзина еще и за точность пейзажа -- не говоря уже о пафосе. Пожалуй, "Бедная Лиза" - единственный литературный опус, который читается и переиздается без временного забвения более двухсот лет, с момента опубликования в 1792 году.

Напомню: Москва во времена Карамзина не была столицею, скорее, Первопрестольная являлась своего рода обителью русского духа. И так было почти на всем протяжении подъема нашей отечественной литературы. Впрочем, когда российские корифеи творили свои несомненные шедевры, они еще не были всемирно знамениты: только в XX веке русская психологическая проза была замечена Западом, но к тому времени эта школа уже пришла в упадок.

Наше всё Пушкин Москвы не любил. В частных письмах Пушкин Москву поливает, в своих публичных произведениях -- воспевает. Впрочем, в литературных трудах Пушкин любит всё -- на то он и гений.

Лермонтов, "Панорама Москвы":

"Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, кому никогда не

случалось окинуть одним взглядом всю нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве, ибо Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысяча; Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке... нет! у нее есть своя душа, своя жизнь. Как в древнем римском кладбище, каждый ее камень хранит надпись, начертанную временем и роком, надпись, для толпы непонятную, но богатую, обильную мыслями, чувством и вдохновением для ученого, патриота и поэта!..

Как у океана, у нее есть свой язык, язык сильный, звучный, святой, молитвенный!.. Едва проснется день, как уже со всех ее златоглавых церквей

раздается согласный гимн колоколов, подобно чудной, фантастической увертюре Беетговена, в которой густой рев контр-баса, треск литавр, с пением скрыпки и флейты, образуют одно великое целое; и мнится, что бестелесные звуки принимают видимую форму, что духи неба и ада свиваются под облаками в один разнообразный, неизмеримый, быстро вертящийся хоровод!..

О, какое блаженство внимать этой неземной музыке, взобравшись на самый верхний ярус Ивана Великого, облокотясь на узкое мшистое окно, к которому привела вас истертая, скользкая витая лестница, и думать, что весь этот оркестр гремит под вашими ногами, и воображать, что все это для вас одних, что вы царь этого невещественного мира, и пожирать очами этот огромный муравейник, где суетятся люди, для вас чуждые, где кипят страсти, вами на минуту забытые!.. Какое блаженство разом обнять душою всю суетную жизнь, все мелкие заботы человечества, смотреть на мир - с высоты!

На север перед вами, в самом отдалении на краю синего небосклона,

немного правее Петровского замка, чернеет романическая Марьина роща, и пред нею лежит слой пестрых кровель, пересеченных кое-где пыльной зеленью булеваров, устроенных на древнем городском валу; на крутой горе, усыпанной низкими домиками, среди коих изредка лишь проглядывает широкая белая стена какого-нибудь боярского дома, возвышается четвероугольная, сизая, фантастическая громада - Сухарева башня. Она гордо взирает на окрестности, будто знает, что имя Петра начертано на ее мшистом челе! Ее мрачная физиономия, ее гигантские размеры, ее решительные формы, все хранит отпечаток другого века, отпечаток той грозной власти, которой ничто не могло противиться.

Ближе к центру города здания принимают вид более стройный, более европейский; проглядывают богатые колоннады, широкие дворы, обнесенные чугунными решетками, бесчисленные главы церквей, шпицы колоколен с ржавыми крестами и пестрыми раскрашенными карнизами.

Еще ближе, на широкой площади, возвышается Петровский театр,

произведение новейшего искусства, огромное здание, сделанное по всем

правилам вкуса, с плоской кровлей и величественным портиком, на коем

возвышается алебастровый Аполлон, стоящий на одной ноге в алебастровой

колеснице, неподвижно управляющий тремя алебастровыми конями и с досадою взирающий на кремлевскую стену, которая ревниво отделяет его от древних святынь России!.."

Велеречиво, по-юношески наивно, но ведь тогда фотография еще изобреталась, мы воспринимаем текст, имеющий целью по возможности точно живописать реальность. Впоследствии, уже покинув Москву, Лермонтов писал Лопухиной: "... Москва моя родина и такою будет для меня всегда; там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив!"

Что касается Гоголя, то новороссийского дворянина более всего вдохновляла мистическая Северная Пальмира, по его мнению, заграничный заколдованной город, волею проведения заброшенный в Россию. По преданию, Гоголь дал себе зарок приехать в Москву знаменитым. И действительно, впервые посетил первопрестольную в конце холодного, дождливого июня 1832 года, когда вся Россия упивалась "Вечерами на хуторе близ Диканьки". Первым московским адресом Гоголя стала моя родная Мясницкая улица, где тогда жил его приятель Погодин. К слову сказать, Гоголь никогда не имел в Москве даже съемной квартиры - до самой смерти он только гостил у друзей.

Пройдут годы, и после долгих скитаний по свету, жизни в солнечном Риме первым и любимейшим городом в России Гоголь будет неизменно называть Москву. В которой, к слову, Николай Васильевич впал в депрессию и умер.

Главнейшую особенность Первопрестольной первой половины девятнадцатого века отметил Юрий Тынянов в романе "Кюхля": "Мос­ква росла по домам, которые естественно сцеплялись друг с другом, обрастала домишками, и так возникали московские улицы. Московские площади не всегда можно отличить от улиц, с которыми они разнствуют только шириною, а не духом пространства: также и небольшие кривые московские речки под стать улицам. Основная единица в Москве - дом, поэтому в Москве много тупиков и переулков. В Петербурге совсем нет тупиков, а каждый переулок стремится быть проспектом".

В Москве родились Пушкин, Лермонтов, Достоевский. Как Москва, так и Петербург для Федора Михайловича-- не просто города. Он связывает с ними определенные идеи. В Дневнике писателя он так говорит об этом:

"...из всех этих проектированных новых слов, в сущности, еще ни одного не произнесено, но, может быть, действительно послышится что-нибудь из наших областей и окраин еще доселе неслыханное. Отвлеченно, теоретически судя, всё это так и должно произойти: пока, с самого Петра, Россию вели Петербург и Москва; теперь же, когда роль Петербурга и культурный период прорубленного в Европу окошка кончились, -- теперь... но теперь-то вот и вопрос: неужели роль Петербурга и Москвы окончилась? По-моему, если и изменилась, то очень немного; да и прежде-то, за все-то полтораста лет, Петербург ли собственно и Москва ли вели Россию? Так ли это было в самом-то деле? И не вся ли Россия, напротив, притекала и толпилась в Петербурге и Москве, во все полтораста лет сряду, и, в сущности, сама себя и вела, беспрерывно обновляясь свежим притоком новых сил из областей своих и окраин, в которых, мимоходом говоря, задачи были совсем одни и те же, как и у всех русских в Москве или Петербурге, в Риге или на Кавказе, или даже где бы то ни было. Ведь уж чего бы кажется противуположнее, как Петербург с Москвой, если судить по теории, в принципе: Петербург-то и основался как бы в противуположность Москве и всей ее идее. А между тем эти два центра русской жизни, в сущности, ведь составили один центр, и это тотчас же, с самого даже начала, с самого даже преобразования, и нисколько не взирая на разделявшие их некоторые характерности. Точь-в-точь то же, что зарождалось и развивалось в Петербурге, немедленно и точь-в-точь так же самостоятельно -- зарождалось, укреплялось и развивалось в Москве, и обратно. Душа была единая и не только в этих двух городах, но в двух городах и во всей России вместе, так, что везде по всей России в каждом месте была вся Россия. Великорус теперь только что начинает жить, только что подымается, чтобы сказать свое слово, и, может быть, уже всему миру; а потому и Москве, этому центру великоруса, -- еще долго, по-моему, жить, да и дай бы бог. Москва еще третьим Римом не была, а между тем должно же исполниться пророчество, потому что "четвертого Рима не будет", а без Рима мир не обойдется. А Петербург теперь больше чем когда-нибудь вместе с Москвой заодно. Да, признаюсь, я и под Москвой-то подразумеваю, говоря теперь, не столько город, сколько некую аллегорию, так что никакой Казани и Астрахани обижаться почти совсем не за что".

Лев Толстой, любивший усадебную жизнь вдали от городов, московском своем доме прожил почти двадцать лет, а вернее девятнадцать зим. Здесь он пережил тяжелые моменты своей жизни - отлучение от церкви и душевный кризис. "Всякий русский человек, глядя на Москву, чувствует, что она мать...", - пишет граф в "Войне и мире". Писатель говорит о Москве почти во всех своих крупнейших произведениях. В "Декабристах" он рисует "...ту Москву с Кремлем, теремами, Иванами и т. д., которую он носил в своем сердце... он почувствовал детскую радость того, что он Русский, и что он в Москве". Горячей любовью платили москвичи своему кумиру.

Александр Островский -- самый, пожалуй, московский драматург. Современники называли его "Колумбом Замоскворечья", а про Белокаменную он писал: "Москва -- патриотический центр государства, она недаром зовется центром России. Там древняя святыня, там исторические памятники... В Москве все русское становится понятнее и дороже..."

Островский всегда с гордостью подчеркивал, что он "коренной житель Москвы". Пожалуй, отношение драматурга к этому городу наиболее полно выразил герой пьесы "Козьма Захарьич Минин-Сухорук": "Москва нам корень прочим городам... Москва нам мать!" Короче -- берегите Москву, мать вашу! Не уберегли.

Сам Островский несколько лет проработал в московских судах. Все это давало писателю великолепный социально-бытовой материал для будущих пьес. Позже Островский признавался: "Не будь я в такой передряге, пожалуй, не написал бы "Доходного места". Первая пьеса автора -- "Картина семейного счастья" -- целиком посвящена Москве, как, впрочем, и еще 28 пьес, среди которых такие шедевры российской драматургии, как "Свои люди -- сочтемся", "На всякого мудреца довольно простоты", "Женитьба Бальзаминова". К слову, фильм про Бальзаминова с Вициным и Мордюковой снимали в Суздале. Представьте себе, по фактуре Москва девятнадцатого века очень походила на нынешнюю Суздаль.

Из Островского: "В Москве всякий приезжий, помолясь в Кремле русской святыне и посмотрев исторические достопамятности, невольно проникается русским духом. В Москве все русское становится понятнее и дороже... Москва - город вечно обновляющийся, вечно юный, через Москву волнами вливается в Россию великорусская народная сила".

Антон Чехов, застенчивый гигант с южнорусским говором, вынужден был постигать Москву в положении понаехавшего. Стесненные условия, нужда, унижения. И все же -- любовь к этому нехлебосольному городу. Вот один из не слишком ранних чеховских текстов:

"Я московский Гамлет. Да. Я в Москве хожу по домам, по театрам, ресторанам и редакциям и всюду говорю одно и то же:

- Боже, какая скука! Какая гнетущая скука! И мне сочувственно отвечают:

- Да, действительно ужасно скучно.

Это днем и вечером. А ночью, когда я, вернувшись домой, ложусь спать и в потемках спрашиваю себя, отчего же это в самом деле мне так мучительно скучно, в груди моей беспокойно поворачивается какая-то тяжесть, - и я припоминаю, как неделю тому назад в одном доме, когда я стал спрашивать, что мне делать от скуки, какой-то незнакомый господин, очевидно не москвич, вдруг повернулся ко мне и сказал раздраженно:

- Ах, возьмите вы кусок телефонной проволоки и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать!

Да. И всякий раз ночью сдается мне, что я начинаю понимать, отчего мне так скучно. Отчего же? Отчего? Мне кажется, вот отчего...

Начать с того, что я ровно ничего не знаю. Когда-то я учился чему-то, но, черт его знает, забыл ли я все, или знания мои никуда не годятся, но выходит так, что каждую минуту я открываю Америку. Например, когда говорят мне, что Москве нужна канализация или что клюква растет не на дереве, то я с изумлением спрашиваю:

- Неужели?

С самого рождения я живу в Москве, но, ей-Богу, не знаю, откуда пошла Москва, зачем она, к чему, почему, что ей нужно. В думе на заседаниях я вместе с другими толкую о городском хозяйстве, но я не знаю, сколько верст в Москве, сколько в ней народу, сколько родится и умирает, сколько мы получаем и тратим, на сколько и с кем торгуем... Какой город богаче: Москва или Лондон? Если Лондон богаче, то почему? А шут его знает! И когда в думе поднимают какой-нибудь вопрос, я вздрагиваю и первый начинаю кричать: "Передать в комиссию! В комиссию!"

Я брожу, как тень, ничего не делаю, печенка моя растет и растет... А время между тем идет и идет, л старею, слабею; гляди, не сегодня-завтра заболею инфлуэнцой и умру, и потащат меня на Ваганьково; будут вспоминать обо мне приятели дня три, а потом забудут, и имя мое перестанет быть даже звуком... Жизнь не повторяется, и уж коли ты не жил в те дни, которые были тебе даны однажды, то пиши пропало... Да, пропало, пропало!

А между тем ведь я мог бы учиться и знать все; если бы я совлек с себя азиата, то мог бы изучить и полюбить европейскую культуру, торговлю, ремесла, сельское хозяйство, литературу, музыку, живопись, архитектуру, гигиену; я мог бы строить в Москве отличные мостовые, торговать с Китаем и Персией, уменьшить процент смертности, бороться с невежеством, развратом и со всякою мерзостью, которая так мешает нам жить; я бы мог быть скромным, приветливым, веселым, радушным; я бы мог искренне радоваться всякому чужому успеху, так как всякий, даже маленький, успех есть уже шаг к счастью и к правде.

Да, я мог бы! Мог бы! Но я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково!"

Его отнесли не на Ваганьково, а на Новодевичье. Вы кстати, заметили, что в Москве умирают литераторы юмористического толка? А первые сюжеты молодому Антоше Чехонтэ дарил ни кто иной как дядюшка Гиляй, Владимир Гиляровский. Уместно здесь привести фрагмент зарисовки Гиляровского "Чрево Москвы":

"В прежние годы Охотный ряд был застроен с одной стороны старинными домами, а с другой - длинным одноэтажным зданием под одной крышей, несмотря на то, что оно принадлежало десяткам владельцев. Из всех этих зданий только два дома были жилыми: дом, где гостиница "Континенталь", да стоящий рядом с ним трактир Егорова, знаменитый своими блинами. Остальное все лавки, вплоть до Тверской.

Трактир Егорова когда-то принадлежал Воронину, и на вывеске была изображена ворона, держащая в клюве блин. Все лавки Охотного ряда были мясные, рыбные, а под ними зеленные подвалы. Задние двери лавок выходили на огромный двор - Монетный, как его называли издревле. На нем были тоже одноэтажные мясные, живорыбные и яичные лавки, а посредине - двухэтажный "Монетный" трактир. В задней части двора - ряд сараюшек с погребами и кладовыми, кишевшими полчищами крыс.

Охотный ряд получил свое название еще в те времена, когда здесь разрешено было торговать дичью, приносимой подмосковными охотниками.

Впереди лавок, на площади, вдоль широкого тротуара, стояли переносные палатки и толпились торговцы с корзинами и мешками, наполненными всевозможными продуктами. Ходили охотники, обвешанные утками, тетерками, зайцами. У баб из корзин торчали головы кур и цыплят, в мешках визжали поросята, которых продавцы, вынимая из мешка, чтобы показать покупателю, непременно поднимали над головой, держа за связанные задние ноги. На мостовой перед палатками сновали пирожники, блинники, торговцы гречневиками, жаренными на постном масле. Сбитенщики разливали, по копейке за стакан, горячий сбитень - любимый тогда медовый напиток, согревавший извозчиков и служащих, замерзавших в холодных лавках. Летом сбитенщиков сменяли торговцы квасами, и самый любимый из них был грушевый, из вареных груш, которые в моченом виде лежали для продажи пирамидами на лотках, а квас черпали из ведра кружками.

Мясные и рыбные лавки состояли из двух отделений. В первом лежало на полках мясо разных сортов - дичь, куры, гуси, индейки, паленые поросята для жаркого и в ледяных ваннах - белые поросята для заливного. На крючьях по стенам были развешаны туши барашков и поенных молоком телят, а весь потолок занят окороками всевозможных размеров и приготовлений - копченых, вареных, провесных. Во втором отделении, темном, освещенном только дверью во двор, висели десятки мясных туш. Под всеми лавками - подвалы. Охотный ряд бывал особенно оживленным перед большими праздниками. К лавкам подъезжали на тысячных рысаках расфранченные купчихи, и за ними служащие выносили из лавок корзины и кульки с товаром и сваливали их в сани. И торчит, бывало, из рогожного кулька рядом с собольей шубой миллионерши окорок, а поперек медвежьей полости лежит пудовый мороженый осетр во всей своей красоте.

Из подвалов пахло тухлятиной, а товар лежал на полках первосортный. В рыбных - лучшая рыба, а в мясных - куры, гуси, индейки, поросята.

Около прилавка хлопочут, расхваливают товар и бесперебойно врут приказчики в засаленных долгополых поддевках и заскорузлых фартуках. На поясе у них - Целый ассортимент ножей, которые чистятся только на ночь. Чистота была здесь не в моде.

Главными покупателями были повара лучших трактиров и ресторанов, а затем повара барские и купеческие, хозяйки-купчихи и кухарки. Все это толклось, торговалось, спорило из-за копейки, а охотнорядец рассыпался перед покупателем, памятуя свой единственный лозунг: "не обманешь - не продашь".

Беднота покупала в палатках и с лотков у разносчиков последние сорта мяса: ребра, подбедерок, покромку, требуху и дешевую баранину-ордынку. Товар лучших лавок им не по карману, он для тех, о которых еще Гоголь сказал: "Для тех, которые почище".

Но и тех и других продавцы в лавках и продавцы на улицах одинаково обвешивают и обсчитывают, не отличая бедного от богатого, - это был старый обычай охотнорядских торговцев, неопровержимо уверенных - "не обманешь - не продашь".

Особенные отношения с Москвою сложились у Ивана Бунина. Вот как он таковые описывает сам:

"...Москва, номера в конце Тверского бульвара, с Юлием. Солнце, лужи. В "Русской мысли" стихи "Сафо", "Вечерняя молитва". "Старая, огромная, людная Москва", и т.д. Так встретила меня Москва когда-то впервые и осталась в моей памяти сложной, пестрой, громоздкой картиной - как нечто похожее на сновидение...

Через два года после того я опять приехал в Москву -- тоже ранней весной и тоже в блеске солнца и оттепели, -- но уже не на один день, а на многие, которые были началом новой моей жизни, целых десятилетий ее, связанных с Москвой. И отсюда идут уже совсем другие воспоминания мои о Москве, в очень короткий срок ставшей для меня, после моего второго приезда в нее, привычной, будничной, той вообще, которую я знал потом около четверти века".

Еще из бунинского, рассказ "Чистый понедельник":

"Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов - и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, - в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, - оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие... Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер - от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в "Прагу", в "Эрмитаж", в "Метрополь", после обеда в театры, на концерты, а там к "Яру", в "Стрельну"... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно - так же, как и говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения, - совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании - и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее".

Лирика из повести Бунина "Митина любовь":

"...Они с Катей шли в двенадцатом часу утра вверх по Тверскому бульвару. Зима внезапно уступила весне, на солнце было почти жарко. Как будто правда прилетели жаворонки и принесли с собой тепло, радость. Все было мокро, все таяло, с домов капали капели, дворники скалывали лед с тротуаров, сбрасывали липкий снег с крыш, всюду было многолюдно, оживленно. Высокие облака расходились тонким белым дымом, сливаясь с влажно синеющим небом. Вдали с благостной задумчивостью высился Пушкин, сиял Страстной монастырь. Но лучше всего было то, что Катя, в этот день особенно хорошенькая, вся дышала простосердечием и близостью, часто с детской доверчивостью брала Митю под руку и снизу заглядывала в лицо ему, счастливому даже как будто чуть-чуть высокомерно, шагавшему так широко, что она едва поспевала за ним.

Возле Пушкина она неожиданно сказала:

- Как ты смешно, с какой-то милой мальчишеской неловкостью растягиваешь свой большой рот, когда смеешься. Не обижайся, за эту-то улыбку я и люблю тебя. Да вот еще за твои византийские глаза... "

Припомните первую фотографию, данную в этой книжке -- безвестного автора. Пушкин, Страстной монастырь, богомольцы, господа... Толь на надо сейчас про гимназисток румяных от мороза чуть пьяных. Не тот момент.

Стихотворение Ивана Бунина от 1919 года, писано в Москве:

Темень, холод, предрассветный

Ранний час.

Храм невзрачный, неприметный,

В узких окнах точки желтых глаз.

Опустела, оскудела паперть,

В храме тоже пустота,

Черная престол покрыла скатерть,

За завесой царские врата.

В храме стены потом плачут,

Тусклы ризы алтарей.

Нищие в лохмотья руки прячут,

Робко жмутся у дверей.

Темень, холод, буйных галок

Ранний крик.

Снежный город древен, мрачен, жалок,

Нищ и дик.

Если уж речь зашла о поэзии, теперь -- Марина Цветаева:

Слава прабабушек томных,

Домики старой Москвы,

Из переулочков скромных

Все исчезаете вы,

Точно дворцы ледяные

По мановенью жезла.

Где потолки расписные,

До потолков зеркала?

Где клавесина аккорды,

Темные шторы в цветах,

Великолепные морды

На вековых воротах,

Кудри, склоненные к пяльцам,

Взгляды портретов в упор...

Странно постукивать пальцем

О деревянный забор!

Домики с знаком породы,

С видом ее сторожей,

Вас заменили уроды, --

Грузные, в шесть этажей.

Домовладельцы -- их право!

И погибаете вы,

Томных прабабушек слава,

Домики старой Москвы.

Еще один понаехавший, киевлянин Михаил Булгаков. Начало двадцатого века, время заметок в телеграфном стиле, "Краснокаменная Москва":

"...Несется трамвай среди говора, гомона, гудков. В центр.

Летит мимо Московской улицы. Вывеска на вывеске. В аршин. В сажень. Свежая краска бьет в глаза. И чего, чего на них нет. Все есть, кроме твердых знаков и ятей. Цупвоз. Цустран. Моссельпром. Отгадывание мыслей. Мосдревотдел. Виноторг. Старо-Рыковский трактир. Воскрес трактир, но твердый знак потерял. Трактир "Спорт". Театр трудящихся. Правильно. Кто трудится, тому надо отдохнуть в театре. Производство "сандаль". Вероятно, сандалий. Обувь дамская, детская и "мальчиковая". Врывсельпромгвиу. Униторг, Мосторг и Главлесторг. Центробумтрест.

И в пестром месиве слов, букв на черном фоне белая фигура -- скелет руки к небу тянет. Помоги! Г-о-л-о-д. В терновом венце, в обрамлении косм, смертными тенями покрытое лицо девочки и выгоревшие в голодной пытке глаза. На фотографиях распухшие дети, скелеты взрослых, обтянутые кожей, валяются на земле. Всмотришься, пред-ста-вишь себе -- и день в глазах посереет. Впрочем, кто все время ел, тому непонятно. Бегут нувориши мимо стен, не оглядываются...

До поздней ночи улица шумит. Мальчишки -- красные купцы -- торгуют. К двум ползут стрелки на огненных круглых часах, а Тверская все дышит, ворочается, выкрикивает. Взвизгивают скрипки в кафе "Куку". Но все тише, реже. Гаснут окна в переулках... Спит Москва после пестрого будня перед красным праздником...

...Ночью спец, укладываясь, Неизвестному Богу молится:

-- Ну что тебе стоит? Пошли на завтра ливень. С градом. Ведь идет же где-то град в два фунта. Хоть в полтора.

И мечтает:

-- Вот выйдут, вот плакатики вынесут, а сверху как ахнет..."

Еще южане, попавшие в Первопрестольную из Одессы, Илья Ильф и Евгений Петров. Очерк Петрова "Для будущего человека":

"Раннее утро. Улицы щеголяют особенной утренней чистотой. В такой час необыкновенно резко подмечаешь те детали городского хозяйства, которые скрыты в течение суетливого, шумного дня.

Остоженка. Какая ужасная мостовая! На каждом шагу ухабы и рытвины -- настоящие капканы для автомобилей.

Волхонка. Немного лучше.

Моховая. Кое-как.

Тверская. Здесь есть на что посмотреть. От самого Охотного ряда идет превосходное бетонированное шоссе. У нового здания телеграфа -- брусчатый подъем и дальше -- сплошное асфальтовое зеркало: кусочек будущей Москвы.

Таких кусочков в этом году прибавилось немало. С каждым новым годом Москва из бывшей превращается в будущую.

Героиня сегодняшнего дня -- цифра, обыкновенная цифра. В этих цифрах, превращающихся на наших глазах в новые заводы, школы, дома, фабрики, больницы, дороги, гидростанции и совхозы, -- наше будущее.

На стенах и афишных тумбах еще мокрые от клея плакаты -- календари сегодняшнего праздника. Они извещают о закладках и открытиях.

У вас разбегаются глаза.

Сегодня в храме Христа Спасителя необыкновенное стечение публики. Преобладает молодежь и фотографы.

Не правда ли, странная публика! Молодежь! Фотографы! В церкви! В такой день!

Ничего не поделаешь. Храм Христа, вернее купол храма, -- превосходный наблюдательный пункт для любителей эффектных зрелищ.

У входа в храм ? толчея. Реплики далеко не церковно-благолепного свойства.

-Проходите, товарищи, проходите!

-Да куда вы, товарищ! Не видите -- экскурсия?

-Това-рищи! Спокойствие! Пропустите экскурсию! По льготным билетам.

"Лики" святых несколько растеряны. Они не привыкли к столь странной аудитории. Во время красноречивых проповедей митрополита Введенского бывает совсем, совсем другая аудитория.

Впрочем, сегодняшние посетители вполне корректны. Они не задерживаются внизу. Поспешно, тяжело дыша, они взбираются наверх. Там с четырех колоколен - четыре необъятных пейзажа.

Москва с птичьего полета, да еще в этот день, выглядит необыкновенно нарядно. Мосты и набережные Москвы-реки как бы посыпаны маком.

Отсюда, сверху, удивляешься, как это они могут вместить столько народу.

Как понятно отсюда ощущение высоты и легкости, которое испытывают, наверно, шестьдесят летчиков, проделывающих над Красной площадью головокружительные петли и перевороты.

-Парад, парад окончился! Смотрите!

Цепочкой протянулась колонна броневиков. Прошла к себе, в казарму, рота красноармейцев. Осторожно лавируя в толпе, одна за другой пробираются восвояси посольские машины. Они развозят разодетых в пух и прах военных атташе глубоко "дружественных" стран.

-Скорее вниз! В демонстрацию!"

Илья Ильф, "Переулок":

"Настоящее значение этого слова можно понять только в Москве. Только Москва показывает переулок в его настоящем виде.

Вид этот таков, что всякий благонамеренный и не зараженный сентиментализмом гражданин предается восклицаниям, вкладывая в них модуляции ужаса.

Потом гражданин старается найти название этой щели, по сторонам которой стоят дома.

Потом старается найти милиционера, потому что переулок по своей длине три раза меняет название, три раза направление, а один раз становится поперек самого себя.

Потом гражданин останавливается. Положение его безнадежно. Переулок стал задом ко всему миру, и выхода из него нет. То, что сначала казалось выходом, оказывается частным владением, оберегаемым собаками с очень злым характером.

Тогда гражданин, если он недавно приехал в Москву, вытаскивает из кармана план города, раскладывает его на мостовой и отчаянным глазом ищет спасения.

Его нет. Из всего, что нарисовано на плане, гражданину нравится только бульварное кольцо. Оно хотя и не совсем круглое, но понятное. Отсюда пойдешь - сюда придешь.

Зато весь остальной план покрыт морщинами - переулками, и напрасно гражданин хватается за бульварное кольцо, как за спасательный круг. Оно помочь не может.

Гражданин теряет много времени, лежа на мостовой, которая режет ему живот острыми гребешками своих камней.

Когда тело гражданина начинает препятствовать уличному движению, ломовые извозчики спрыгивают со своих телег и, употребляя выражения, не подлежащие оглашению, перекладывают тело на тротуар.

На тротуаре гражданин может лежать, сколько ему понравится. По переулкам ходят мало, а тело вникающего в план красиво оживляет пустынный пейзаж.

К вечеру тело приподымается, и слышно томное бормотанье:

- Большой Кисловский, это не Малый Кисловский. Малый не Средний. Средний не Нижний. А Нижний?

Но никто не скажет гражданину, что такое Нижний Кисловский. Припадая на обе ноги, гражданин удаляется. Куда он пропадает, понять нельзя. Может быть, его съедает желтое, ночное небо. Или, попав в красный костяк недостроенного семиэтажного дома, он гибнет среди колючего щебня. Этого понять нельзя, и на это ответа нет.

Гражданин-москвич действует более осторожно.

Во-первых - старается переулками не ходить.

Второе - если ходит, то не один, а скопом, уповая при этом на вышние силы.

Третье - если ходит один, то спрашивает советов у мудрых.

Мудр же извозчик, ибо знает все.

Отвечает он немедленно:

- Факельный? Четыре рублика, гражданин.

Обладатели четырех рубликов спасены. Лишенные же денег получают только наставление:

- Два раза направо и четырнадцать раз налево. А как придете об это самое место, где сейчас стоите, тогда спросите, потому уже близко.

Белая извозчичья лошадь улыбается и трясет хвостом. Она ни во что не верит.

Она знает, что, сколько днем ни бегай, все равно прибежишь в одно место - в трактир "Кризис", где ее хозяин долго будет пить чай и хрипеть в блюдечко".

Ильф, вслед за Катаевым, Олешей, почти одновременно с Петровым, о котором тогда ничего еще не знал, в 1923-м переезжает в Москву. Почему? "Бывает так,- пишет Вера Инбер в повести "Место под солнцем",- что одна какая-нибудь мысль овладевает одновременно многими умами и многими сердцами. В таких случаях говорят, что мысль эта "носится в воздухе". В то время повсюду говорили и думали о Москве. Москва - это была работа, счастье жизни, полнота жизни.

Едущих в Москву можно было распознать по особому блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг. А Москва? Она наполнялась приезжими, расширялась, она вмещала, она вмещала. Уже селились в сараях и гаражах - но это было только начало. Говорили: Москва переполнена, но это были одни слова: никто еще не имел представления о емкости человеческого жилья". Дальнейшую историю Ильфа и его обращение в фотолетописца Москвы приведу в следующей главке.

А в завершение этой предлагаю посмотреть Москву такой, каковой видел ее великий русский художник Юрий Пименов в середине двадцатого века:

Юрий Пименов

ДАЙ НАДЫШАТЬСЯ МОСКВОЮ

Не сказать, что во граде Москове прямо мёдом намазано, но Первопрестольную и впрямь снимают жирно и основательно - как пенку. Московский фотоконкурс "Серебряная камера" почил в бозе, теперь в тренде "Планета Москва", на финальной выставке которого впору выдавать рвотные пакеты -- очень уж цвета там радостные. По сути, "Планета Москва" ? соревнование певцов города, который своею властною рукою преобразил падишах. Здесь все в куче: и династия Кимов, и Туркмен-Баши, и Город Солнца, и, конечно же, полная и безоговорочная урбанина. Даже человечки в кадре -- и те походят на нарисованных. Но кто же -- диктатор? Да мы сами, уставшие от чернухи, убожества, желающие только одного: только бы наконец отстали.

Вспоминаются бесконечные фотохроники заезда царской четы в Святую Москву: все та же показуха и торжество народа-богоносца. Не сомневаюсь, что авторские образы Москвы создавались фотографами и при батюшке-царе, но нам эти архивы покамест недоступны, а значит, по законам медийного пространства их не существует.

Первый московский автор, снимавший Москву для души -- писатель Илья Ильф. Фотоархив Ильфа был открыт относительно недавно. Мы великолепно знаем Москву Ильфа-Петрова, отраженную в "Двенадцати стульях". Гораздо хуже нам известна Москва в мимолетных заметках Ильфа и Петрова, но я намеренно дал фрагменты текстов великих писателей в предыдущей главке. К тому же по запискам Ильфа, Петрова и Булгакова мы можем судить об уровне репортерского мастерства в раннее советские время.

Под стать им были и фоторепортеры, которых в ту пору в Белокаменной имелось немало. Еще не выросла фигура нового императора Отца Всех Народов, поэтому и царила в молодой советской республики атмосфера духовной свободы. Отражалось на всем: поэзии, прозе, кинематографе, живописи, театре и, естественно, фотографии.

Илья Ильф

Илья Ильф

Илья Ильф

До революции тоже были всякие футуристы, но умы людей что-то угнетало. А потом тоже стало угнетать, так что период полетов фантазии был недолог. Ильф увлекся фотографией в конце 1929-го, уже будучи маститым сочинителем. Примерно в это же время у него открылась чахотка, но он это скрывал.

"Было у меня на книжке восемьсот рублей, и был чудный соавтор, -- юмористически жаловался Евгений Петров. -- Я одолжил ему мои восемьсот рублей на покупку фотоаппарата. И что же? Нет у меня больше ни денег, ни соавтора... Он только и делает, что снимает, проявляет и печатает. Печатает, проявляет и снимает".

В то время фотографическая грамотность стояла во главе угла новой советской культуры; почти все пишущие авторы осваивали современные технологии и даже по неимоверной цене приобретали новомодные узкопленочные "Лейки". Но у Ильфа, много снимавшего в журналистских командировках, появилась склонность, которую условно можно назвать фотоманией: тяга к фотографированию везде повсюду.

Сохранились редчайшие фотографии, на которых он запечатлел храм Христа Спасителя до разрушения, в момент взрыва и после - руины. В то время семья Ильфов жила в доме напротив, и он делал снимки прямо из окна квартиры.

Более раннее увлечение Ильфа -- письменный дневник. Впрочем, дневниковые записи для всякого литератора -- воздух, Ильф таковые именовал писательской кухней. Съемки и колдовство в домашней лаборатории -- отдушина, переключение на другой уровень творчества (иначе же с катушек слетишь). Ильф с еврейской дотошностью записывал в блокнот параметры фотографирования, особенности освещения, даже композиционные приемы. Вот только не соблюдал он вполне технологии обработки, отчего со временем изображение на негативах стало подвергаться деструкции. Понадобились недюжинные усилия реставраторов и современные цифровые технологии, чтобы изображения хоть как-то восстановить. В итоге мы можем видеть ушедшую Москву глазами гениального литератора.

Еще один автор, оставивший нам свой образ Москвы первой половины двадцатого века, погиб на фронте в тридцатилетнем возрасте. Михаилу Прехнеру везло, ведь в мир профессионально фотографии он вошел семнадцатилетним юношей -- и сразу же оказался в центре, как теперь принято говорить, движухи.

1932-й год, страна шагает вперед по индустриальным рельсам. Прехнера принимают в штат престижнейшего журнала "СССР на стройке", это такая пропагандисткой машины, призванной улучшать имидж страны во всем мире. Нынешний аналог -- телевизионный проект "Раша тудэй". Оказавшись на высшей позиции в цеху фотокоров, обычный творческий фотограф забывает о съемке в свободное от заданий время: типичная творческая деформация. Прехнер же не ленится снимать еще и для души -- уличные сценки повседневной жизни Москвы.

Михаил Прехнер

Вершина карьеры Прехнера -- Большая серебряная медаль на международной выставке в Антверпене в 1938-м. "Прехнер решил задачу просто -- взять от всех все лучшее: от Еремина -- красивость, общеплановость, лирику, от Шайхета -- сухость тематики, от меня -- точки и ракурсы" -- так объяснил Александр Родченко секрет успеха молодого фотографа.

А потом -- десятилетия забвения. Вторая жизнь зачалась вновь благодаря тому, что был сохранен архив. Стоит уточнить: архив фотографа -- негативы и отпечатки. Все это занимает много места и плохо пахнет. В данном случае дочь не дала пропасть наследию отца. А бывает и наоборот.

Теперь -- буквально несколько слов об Александре Родченко. Все привыкли говорить о формальных находках мастера, пришедшего в фотографию из футуристической живописи. Но Родченко еще много снимал Москву, предлагая нам свое видение города.

Александр Родченко

Свои образы Москвы оставили нам Роберт Капа, Анри Картье-Брессон, и даже, как это ни странно звучит, Матин Парр. Несомненно, полезно смотреть на родной город глазами великих, ведь они расширяют наше сознание. Но все же есть в этом паноптикуме элемент туризма, да к тому же сознание всех заморских гостей точит одна навязчивая мысль: так вот какие они, русские, сломавшие хребты Наполеону и Гитлеру! Мы же мучаемся несколько иными роковыми вопросами.

А что делать, если тебя боженька обидел художественным даром на все сто десять процентов? Да в общем-то ничего особенного, ранее примеры я уже приводил: шагать по избранному пути и пусть будет что будет. Да к тому же жавным-давно кто-то великий сказал, что в творчестве талант -- один процент, остальные же сто девять -- труд, пахота и прилежание.

Подлинным трудягой являлся Наум Грановский, который был ровесником Прехнеру, но ему повезло больше: прожить ему довелось очень-очень длинную жизнь. Став фотокором ТАСС в девятнадцатилетнем возрасте, Грановский прослужил на этом посту 55 лет. Перерыв был разве на войну, ибо Грановскому довелось освещать непростые будни противовоздушной обороны столицы.

Главная работа всей жизни -- создание фотолетописи Москвы с 1920-х до 1980-х. Справиться таковой удалось. Это не художественные снимки, в них отсутствует и особая фотографическая "искорка" уникального мгновение, или, как модно теперь говорить, драйв. Но есть самоотверженный и честный труд, который немалого стоит.

Наум Грановский

Грановский рассказывал: "Я производил съемку Москвы по точно разработанному плану-сценарию, в котором были указаны объекты съемки, время съемки, точки съемки. Все данные были разработаны в результате длительных предварительных наблюдений. Вот, например, краткая выдержка из моего "графика": 1) 1-я Мещанская улица. Съемка от 10 ч. 30 м. до 11 ч. утра с подмостков строящегося дома. Построение кадра по диагонали. 2) Крымский мост. Съемка от 12 ч. 30 м. до 13 ч. Съемка сбоку по диагонали. 3) Охотный ряд. Съемка от 17 ч. 30м. до 18 ч. с крыши гостиницы "Националь". 4) Дангауэровская слобода. Съемка от 15 до 16 ч. (панорама из трех негативов 13x18 см) с крыши строящегося восьмиэтажного дома".

Полагаю, Грановский вписал свое имя в историю Москвы. А многие мнящие себя фотохудожники скорее всего не впишут. Пена бывает порою яркой и эффектной, но, таковой не напьешься.

Следующая Москва, мимо которой я никогда не пройду равнодушным, оставлена нам Дмитрием Бальтерманцем, человеком светлым, ярким и фантастически художественно одаренным. У Бальтерманца была трагическая судьба, хотя в конечном счете и счастливая. Уже после войны кавээнщики шутили: наводи побольше глянца как на снимках Бальтерманца! Но на самом деле там глянца было не так и много. Вот обожаемый мною снимок:

Дмитрий Бальтерманц

Снят знаменитый прыгун Валерий Брумель. Обычная заказная съемка для журнала -- Бальтерманц работал элитным фотокором в "Огоньке" -- а этот чудесный "случайный" мальчишка представляется мне самом духом тогдашней столицы -- любопытной, активной, глуповатой, счастливой. Профессиональная задумка совершенно ясна: показать масштаб человека и эпохи. Но мне думается, Бальтерманцу удалось заложить в снимок множество иных смыслов. Впрочем, каждый понимает таковые индивидуально.

Гений того же уровня, что и Бальтерманц -- Виктор Ахломов. Нам еще предстоит оценить творческое наследие мастера. Здесь дам лишь один его снимок, без комментариев.

Виктор Ахломов

Следующий фотомоскограф -- Александр Слюсарев, который, живя в Москве, снимал нечто метафизическое, стараясь через видимости разглядеть Вселенную. Но на его снимках мы видим тихую жизнь города. По крайней мере, снимки Слюсарева не кричат и автор не выпендривается -- спасибо и на том. Некоторые специалисты утверждают, что фотографии Сан Саныча (так уважительно называли Слюсарева его друзья и коллеги) -- сплошь натюрморты, даже если это элементы городской среды. В этом -- я бы сказал, фламандском ключе и надо понимать творчество Слюсарева.

Александр Слюсарев

Здесь я задену одну болезненную тему. Есть писатели для писателей, художники для художников, композиторы для композиторов. То есть, авторы для тех, кто в теме и варится в творческом бульоне данного вида креативной деятельности. Иначе говоря, эти "свояки" создают нечто новое в средствах выражения. Слюсарев -- фотограф для фотографов. Его снимки для тех, кто не в теме, будут представляться белым шумом -- их не поймет даже писатель для писателей. Это не хорошо и не плохо, такова судьба данной личности. Перелопачивая наследие ряда авторов, я порою не могу выбрать хотя бы одно произведение, которое можно представить человеку, который "не в теме". Чаще всего "свояки" забываются. Открытые ими приемы и методы осваиваются, затираются, опошливаются, превращаются в моветон. А кто-то становится классиком, все зависит от игры вероятностей.

Широко известным в узкой тусовке тоже быть неплохо. Это же лучше полной безвестности. Эти странные процессы, применительно к художественной литературе, глубоко исследовал Станислав Лем в "Философии случая". Но есть еще и стремление автора к тому, чтобы его поняли самые далекие, то есть, недалекие. А для этого надо... нет, не опуститься до уровня толпы, а тонко балансировать на границе авангарда и ретроградства.

Все понимают "Московский дворик" Поленова, хотя эта вещь тонка, чувственна, волшебна. Но специалист по фотокомпозиции обязан сказать, то там нарушено правило третей, линия горизонта вообще проходит посередине, что неприемлемо. В фотографии вообще любят кучковаться деятели, любящие гармонию измерять алгеброй.

Слюсарева поймут вряд ли. А вот Георгия Пинхасова -- вполне может быть. Прежде всего Пинхасов тонко чувствует свет и цвет. А еще -- любит города, в которых живет: Москву и Париж. Без любви и впрямь непросто -- даже посредством холодного объектива твое равнодушие будет кимвалозвеняще выпячиваться.

Георгий Пинхасов

Если любви нет, можно проявить ненависть -- Москва у многих вообще-то вызывает это интересное чувство. К сожалению, у Пинхасова в последние годы к родному городу (Москве, а не Парижу) проявляется холодное безразличие. А, впрочем, наборы цветовых пятен можно соединять даже на Марсе.

Совершенно страстно продолжает снимать Москву Игорь Мухин. Здесь я вижу парадокс: Москва Мухина -- город, который можно разве что презирать, на снимках какая-то адская движуха, но так автор проявляет свою любовь к Москве.

Не так давно вышла фотокнига Мухина "Моя Москва". По этому поводу один фотокритик сообщил: "Единственным человеком, который согласился написать предисловие, поддерживая издание, оказался Захар Прилепин, который сочинил поэтическое эссе в своем стиле панической мужественности, называется жалостливо "Не хочу узнать свое лицо...". Прилепин узнал ужасную Москву - безнравственную, бездуховную и бесплодную, такой она действительно и предстает в книге, но можно было и не узнать - ни Москву, ни Мухина, ни известные фотографии".

Игорь Мухин

Яркое явление современной фотографии -- Александр Гронский, уже успевший получить ярлык "русского Брейгеля". Уроженец Прибалтики влюбился в московские окраины и принялся их запечатлевать с тонкостью и умом.

А ведь действительно: абсолютное большинство москвичей живет в унылых спальных районах без признаков чего-либо светлого. Много раз делались попытки осмыслить визуальными методами это бездарное житие. Но получилось только у одного человека. Полагаю, дело прежде всего в самоотверженности автора и в его внутренней культуре. Грубо говоря, Гронский книжки умные читает и пытается найти прекрасное там, где никто таковое искать не будет.

Из интервью Гронского: "На границе города, как правило, много непонятного -- неясно, что относится к хаосу природы, а что принадлежит городу. Живой лес равноценен любому другому, как ни крути, это самодостаточное явление природы, не нуждающееся в человеческой оценке. А город как будто всегда нуждается в этой оценке. И проведение границы между пространством, которому предъявляется эстетическая претензия, и пространством, к которому никаких претензий нет, -- это, пожалуй, самое интересное, поскольку я могу сделать это самостоятельно, с помощью камеры".

Александр Гронский

Александр Гронский

Александр Гронский

Еще из Гронского: "...то, что я делаю, -- это документальная фотография. Подход вполне документальный. Эстетизация происходит неизбежно. Но чем больше я смотрю на свои работы, тем более убеждаюсь, что это классический пейзаж, который развивался с XVII по XXI век. Был провал в XIX веке, когда живопись перестала интересоваться пейзажем как исследованием реальности, а фотография была увлечена моментальностью, документальностью и прочим. Фотография, на мой взгляд, самый актуальный и удобный способ исследовать мир".

Не давая фотографий, отмечу еще двух авторов, снимающих Москву: Артема Житенёва и Дмитрия Зверева. Житенёв опирается на принципы стрит-фотографии, Зверев склонен к жанру открыток, иначе говоря, попсе. Оба сильны в своих опытах, но в итоге мы видим два интересных образа. Как с их наследием распорядится Его Величество Время?

На сем обзор обрываю. Наверняка я упустил немало важного. А возможно о каких-то авторах я не знаю вовсе. Если у Вас есть желание мне помочь, со своими замечаниями и предложениями пишите на genamikheev@mail.ru

С надеждою на понимание, Геннадий Михеев.