Постигая город, 1

--

--

-- Геннадий Михеев

ПОСТИГАЯ ГОРОД

На серые камни ложилась дремота,

Но прялкой вилась городская забота.

Где храмы подъяты и выступы круты, --

Я видел вас, женщины в темных одеждах,

С молитвой в глазах и с изменой в надеждах --

О, женщины помнят такие минуты!

Сходились, считая ступень за ступенью,

И вновь расходились, томимые тенью,

Сияя очами, сливаясь с тенями...

О, город! О, ветер! О, снежные бури!

О, бездна разорванной в клочья лазури!

Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!

Александр Блок

КОВАРНАЯ ИЗБИРАТЕЛЬНОСТЬ ВРЕМЕНИ

Моя семья жила на углу Большого и малого Хоритоньевских переулков. Одноэтажный домишка был древний, гнилой, обитали тесно, не всем удавалось спать на кроватях, самым малоценным доставался сырой пол, по которому ползали всякие твари. Не любили мои родные эту лачугу. Да и Москву вряд ли обожали, ибо род перебрался в Первопрестольную из деревушки Насоново Смоленской губернии только ради того, чтобы спастись от голода.

В конце 1950-х жизнь стала налаживаться. Отдельным членам семьи стали давать комнатушки в коммуналках более высокого уровня, как минимум, с сухими полами. Моим матери и бабушке тоже досталась комната в новостройке -- невдалеке, тоже в Малом Харитоньевском (тогда он именовался улицей Грибоедова). А вскоре на свет Божий появился я, грешный.

Ни мама, ни бабушка, ни мои тети да старшие двоюродные брат и сестры прежнее московское обиталище добрыми словами не вспоминали. Не обнаружил я ее изображения и в семейных фотоархивах. Теперь, на старости лет я узнал, что семья вынуждена была проживать в доме... Татьяны Лариной.

"Что за чушь!" - заявит кто-то -- и вполне справедливо. Девушка, с которой поматросил и бросил мерзавец Евгений Онегин, есть вымышленный литературный персонаж, фантазия. Но Ларина -- еще и один из московских мифов. На протяжении сотни лет строение на углу Большого и Малого Харитоньевских переулков так и называлось: домик Татьяны Лариной. Все потому что в своем романе Александр Пушкин поселил свою героиню:

"В сей утомительной прогулке

Проходит час-другой, и вот

У Харитонья в переулке

Возок пред домом у ворот

Остановился. К старой тетке,

Четвертый год больной в чахотке,

Они приехали..."

В двадцатом веке случился надрыв, в Москву понаехали смерды типа моих предков и в итоге про "домик Татьяны Лариной" уже никто и не помнил. Моя мама утверждала, что обитала семья в конюшне купца Рябушинского. Отчасти это правда, рядом действительно когда-то была усадьба Рябушинских. Знание ряда фактов, в том числе и обладание сведениями о том, что в Огородной слободе (местность у Харитония исторически именуется именно так) прошло детство Александра Пушкина) подарила ощущение "гения места". С той поры я и собираю легенды и мифы родной Огородной слободы.

Кстати, мой недавно умерший старший брат в детстве тоже болел чахоткой. Брата вылечили, но так до конца жизни и остался самым малоценным членом ветхого крестьянского рода, а в довесок ко всем напастям он лишился рассудка. Нехорошим был тот дом. Оно время им владел сказочник Ершов, но быстро продал, почуяв неладное.

Самым ярким впечатлением Саши Пушкина было стояние на высоком крыльце Николы в Мясниках, вместе с народом, крайне волнующимся в ожидании проезда государя-императора. Саша впервые увидел самодержца и его блистательную супругу Елизавету, в которую тут же пылко влюбился. Ай-да сукин сын. В смысле, Пушкин -- это он сам себя так обзывал.

Николу в Мясниках сломали, а вкупе -- и все храмы Огородной слободы, включая и Харитония-Огуречника, и Трех Святителей в Огородниках (где, кстати, крестили Мишу Лермонтова). Говорят, большевики искали несметные клады Ивана Грозного, про которые веками ходили в народе легенды.

Семья Пушкиных была вынуждена мыкаться по съемным квартирам, только на Большом Харитоньевском они сменили четыре адреса. Взрослый Александр Сергеевич Москвы недолюбливал. Но факт, что до поступления в Царскосельский Лицей будущий поэт в Москве впитывал в себя русский дух, и в Огородной слободе формировалось его мировосприятие. Отсюда, верно, и определение Тани Лариной к Харитонию, а Москву, к слову, девушку привезли на "ярмарку невест".

Фотографии дома Татьяны Лариной я не нашел. Есть лишь акварель середины девятнадцатого века: одноэтажный полудеревенский домишка о пяти окон по фасаду. Старому художнику верится, но документом акварель все же не является.

Так вот, про Пушкина. Мне очень нравится эта фотография:

Автор неизвестен

Здесь так много для сердца русского сплелось! Автор явно хотел выразить свое отношение к седой матушке-Москве, но к сожалению я так и не узнал его имени. Это же обидно -- остаться пустым местом, являясь интересным и без сомнения талантливым автором. По сути, Мастер всего в одном снимке создал образ Первопрестольной предреволюционной поры, использовав фрагменты подлинной реальности. Теперь бы сказали: оказался в нужное время в нужном месте. Мы же в основном тусуемся в неудачные времена в необязательных местах.

По отношению к фото часто используют словосочетание "удачный снимок". Здесь не удача, а своеобразное послание из прошлого к нам и в дальнейшее будущее, содержащее целый сонм аллюзий. Можно оплакивать Страстную обитель, ушедшую Русь, поруганную Москву... или конфетки-бараночки с пьяными от мороза румяными гимназистками. В искусстве всегда так: каждый видит контекст, соответствующий уровню своей испорченности.

Вот еще один снимок, который меня сильно впечатляет:

Вид на Пашков дом. У этой фотографии есть конкретный автор -- и еще какой.

Снимок 1 мая 1917 года сделала дочь основателя "Третьяковки" Александра Боткина. На фото -- дочь Александры Павловны Александра Хохлова с сынишкой Сережей.

Автор отсылает мое сознание к творчеству мсье Лартига, чей прах мы в этой книжке еще потревожим. Впрочем, дело не в эстетической составляющей. На заднем плане -- балкон Пашкова дома, тот самый, с которого через пятнадцать лет после производства снимка созерцал Москву булгаковский Воланд, в компании со своими друзьями-демонами. Наверное, не стоит мешать литературный вымысел с прекрасной и реальной Александрой Хохловой. Но кто знает эту женщину теперь? Даже младенцу, который (возможно) лежит в коляске, теперь уже более ста лет, но мы с ним незнакомы. А Воланда знают все -- по крайней мере, русские люди.

Точно так же -- и в отношении Татьяны Лариной, и захудалого крестьянского рода Демидовых, представителей которого случайно забросило к Харитонию под крылышко. На глазах моих старших, уже ушедших родственников Харитония ломали, на его месте строили 613-ю школу, в которой я учился. А на моих глазах ломали мою школу... мы же задумчиво взирали на весь этот зловещий праздник бытия.

Александра Павловна Третьякова 1890 году вышла за сына известнейшего врача Боткина, того самого, чье имя теперь носит одна из московских больниц. После смерти отца в 1899 году она стала членом попечительского совета Третьяковской галереи; примерно в то же время мадам Боткина увлеклась светописью. Напомню: фотография сто лет назад была занятием недешевым, фотолюбительство могли себе позволить лишь зажиточные люди.

В архиве Боткиной ? семейные портреты, уличные и пейзажные зарисовки, групповые фотографии лучших представителей богемы, чьи имена на устах и сейчас. Сюжеты мадам Боткиной неоригинальны: силуэты на развалинах, дочери на фоне картин в Третьяковке, фигуры женщин сквозь занавеску. Эдакие модернистские штучки, созданные человеком с прекрасным художественным вкусом, но художником в подлинном смысле этого слова не являющимся. Зато ее фотографии хранят дух Москвы творческой, созидающей, хранящей. Александра Павловна прожила прекрасную и большую жизнь, оставив нам книгу об отце (не Всех Народов, а своем) и фотографии, несущие ауру времени открытий и надежд.

Третья фотография из тех, что мне хотелось бы привести в предисловии, сделана на московской окраине на рубеже 1920-30-х, вероятно, на улице Рабочей.

Автор неизвестен.

Здесь мы видим окраину Первопрестольной. Моя бабушка по отцовской линии жила в таком же доме, у Даниловской заставы, причем, в полуподвальном этаже. Ехать до нее от Харитоньевского переулка было удобно -- по прямой на третьем трамвае. Очень хорошо помню бабушкину комнатушку, кстати, именно в таких условиях взрастал Андрей Тарковский. До сих пор поперек горла стоит вкус фруктового сахара, коим бабушка в своем каземате меня потчевала. Прекрасно и двор, точно такой же, как и на этом фото. И в нем тоже было много детей.

Бабушка, мягко говоря, не дружила с моей матерью. Но первый ее сын погиб, а я был единственным внуком. Вероятно, старушка меня даже по-своему любила. Но после того как мой отец помер с перепоя на заднем сиденье третьего трамвая, мать отношения со свекровью полностью порвала и родственная связь прекратилась навсегда. А через эту явно нехудожественную картину я странным образом тщусь восстановить потерянное.

Иногда шутят, что де Москва -- большая деревня (или кишлак, но сути это не меняет). Во времена Татьяны Лариной это действительно было так. Но сейчас Москва -- даже не цветаевский огромный странноприимный дом, а нечто иное. Нынешние власти хотят сделать ее передовым мегаполисом наподобие Шанхая.

В разное время авторы пытались осмыслить городское бытие -- и не только в Москве. Сие касается и средств визуализации. Сначала я хотел посмотреть глазами творческих людей только на свой родной город, но вскоре пришлось воспользоваться глазами творцов, дабы взглянуть на город вообще, на само существование человечества в крупных поселениях.

ГОРОДОГЛЯДСТВО

В этой книжке мы постараемся постичь город как среду и явление, причем, глазами отчетливо выраженных творческих индивидуумов. "Мы" -- не император и государь всея катушки, а даже более того: я и ты, любезный читатель. Так сложилось, что по-настоящему понять город человечество попыталось только после изобретения технологии светописи. То есть, при помощи фотографических опытов люди обратились внутрь... даже не городской среды, а себя. Все потому что до середины девятнадцатого века человеческие поселения -- если предположить, что город является своеобразным мегасуществом -- не имели потребности понять себя и свое место в бытии. Города просто существовали и отравляли отходами территорию.

Напомню метафору, которая стала основой гениального романа братьев Стругацких "Град обреченный". Некая цивилизация забирает людей и селит их в эдаком экспериментальном террариуме, где ставит над городским сообществом опыты. меж тем городская колония, истощая ресурсы, продвигается в заранее заданном направлении, оставляя за собой безжизненную пустыню. Люди совершают всякие глупости, а еще некоторые из них тщатся понять смысл эксперимента и жизни вообще. Конечно, у них ничего не получается, зато они открывают немало тайн внутри себя. Каждый раз перечитывая "Град обреченный" я обнаруживаю, что раньше эту вещь я совершенно не понимал. После крайнего прочтения осознал: дело не в городе, а в глубинных переживаниях Аркадия и Бориса Натановичах, которые, живя один в Москве, другой -- в Ленинграде, котят понять, куда идет человечество вообще.

Так же и с визуальным осмыслением, на которое отваживаются, например, живописцы. Конечно, там, где мысль -- обычно культивируется т.н. концептуальное искусство. То есть, чувства стремятся к нулю, зато можно написать монографию о том, почему данное произведение гениально и бессмертно. По счастью, в творческой фотографии (осмысление человеческих множеств в работах Андреаса Гурски оставляю за скобками) все сведено к простейшей формуле: "цепляет -- не цепляет", но и здесь есть место эмоциям, на которых всякое искусство и зиждется.

Изредка я издевательски спрашиваю: "А то такое по вашему мнению -- фотография?" Как правило, испытуемый начинает мяться. Дело в том, что я задаю некорректный вопрос, следует обратиться иначе: "Чем является фотография для тебя лично?" Даже я с легкостию и особо не задумавшись заявлю: для меня фотография -- увлекательное занятие, при помощи которого я постигаю сущее. На самом деле у каждого из нас заготовлен свой ответ и таковой скорее всего сугубо интимен.

Что же касается светописи "вообще"... в энциклопедии множество определений, но прежде всего фотография -- способ фиксировать и сохранять оптическое изображение. В нашем мире фотография еще ? глобальный язык и мощная индустрия. Хороший фотограф в современном понимании -- мастер, выдающий звенящее техническое качество, которое есть смесь объективных данных, а художественные свойства, данные нам в ощущениях -- материя эфемерная, опирающаяся на вкус и цвет, в которых товарищей не подберется. Достоинства или изъяны того или иного фотографического произведения мы можем оценивать по множеству пунктов, но в итоге оно нам либо понравится, либо наоборот.

Когда фотография находилась еще во младенчестве, люди к этой технологии фиксации оптического образа относились несколько иначе. Они часто представляли себе зеркало, в которое ты взглянул -- и твое изображение вдруг замерло. Навсегда. Это и демонизм, и фокус. На самом деле, ничего не изменилось -- так оно есть и сейчас. Но полтора столетия назад фотографирование являлось событием, сейчас же мистика несколько нивелировалась. Чудо стало обыденным явлением.

Вот репродукция дагерротипа, датированного 1838 годом (напомню: самая первая фотография была сделана Жозефом Нисефором Ньепсом гораздо раньше -- в 1826 году):

Фото Луи Дагера

Замечу: съемка Луи Жака Манде Дагером была произведена в городе, а не на природе или в деревне. Мы видим первое в истории четкое изображение человека. За время экспозиции (чуть менее получаса) по парижскому бульвару Дю Тампль прошли сотни людей, но один господин почти не двигался, ибо ему чистили ботинки. Он остался на посеребренной пластине, то есть, конечно, осталось его изображение. Кстати, оригинал этого дагерротипа исчез во время Второй Мировой войны.

Исследователи находят в этом снимке эстетические качества. Когда фотографической картинке (любой) исполняется много лет, она обретает еще и ауру таинственности, патину временной дистанции, и мы уже не в состоянии адекватно судить о художественной составляющей. Скорее, здесь мы имеем акт человеческой истории. А высокопарных слов можно наговорить с три короба даже про (например) носовой платок Марии Антуанетты, а, впрочем, принадлежность данного аксессуара сей несчастной женщине надо еще доказать.

Повторю: дагерротипы с первым в истории изображением живого человека для нас не существует, мы можем лишь говорить о репродукции. Это примерно то же самое, что и улыбка Чеширского кота без, собственно, кота. Впрочем, я выдумал и платок королевы Франции. Но Мария Антуанетта и мсье с бульвара Дю Тампль существовали на самом деле. Королеву казнили до изобретения фотографии, а имени человека с дагерротипа мы не знаем и не узнаем никогда. Игра случая.

Ежели ты долго снимаешь одно место (пожалуй, не буду ерничать: одну и ту же местность) -- это своего рода зависимость. Снимающий (фотографии) человек тоже любит свежие впечатления, а глаз имеет обыкновение замыливаться. Все фотографы, "зависшие" на теме города ли, деревни или какой-нибудь общины или природной территории напоминают маньяков, как это обидно не звучит. Зато в истории мировой культуры фиксируются такие явления как "Париж Атже", "Нью-Йорк Стиглица", "Прага Судека". Одержимость средой обитания иногда приносит душеспасительные плоды, но порою творит отраву.

В слове "фотолюбитель" ключевая составляющая: "любить". Любящий способен раствориться в предмете своего обожания, стать его частичкой. Впрочем, я скатился на пафос. Вот взять профессионалов фотографического кооператива "Магнум". Все они -- яркие индивидуальности, да собственно, там и принцип отбора таков, что серостей, плодящих высококачественную мурню, туда не принимают. И у многих есть прекрасно реализованные проекты о населенных пунктах. Однако, если вы внимательно изучите контент "Магнума", там вы найдете что угодно кроме... любви.

Взять проект Томаса Хёпкера про Пекин и пекинцев.

Фото Томаса Хёпкера

Мастер хорошо изучил город, правда еще лучше Хёпкер знает Нью-Йорк и Париж. Но все же речь идет о холодном взгляде сугубого профессионала. У каждого профи внутри сидит свой город, и куда бы его не занесло (в смысле, автора, а не поселение), он всегда будет отражать город своего нутра. Как говаривал Достоевский, в отвлеченной любви к человечеству любишь всегда одного себя. Точно так же в фотографической любви ко всему видимому миру в целом обожаешь разве только свое уникальное восприятие, а самой ценной для тебя остается саморефлексия. Не думаю, что можно любить абстрактно. Да и ненавидишь тоже нечто конкретное -- да еще порой как.

Таких замечательных авторов, всюду носящих в себе свой город, немало. Но Мастером быть не всегда достаточно: душа города внешнего дана лишь способным победить свой внутренний мир и признать свое подлинное ничтожество под звездным небом.

Человеческие общежития способны постичь лишь подвижники. Применительно к фотографической деятельности не так и важно, любители они или прожженные профи. А, пожалуй, я мельчу: искусство на то и придумано человечеством, чтобы мы возвышались до (как говаривал Поэт) полной гибели всерьез. Когда понарошку -- ничего не достигнешь по-настоящему.

Фотография не учит любить. Зато мы, снимая или созерцая, обучаемся переносить чужую боль либо сопереживать. Я различаю в технологии светописи вызов: кто-то старается сделать так, чтобы мы взирали на окружающее, как смотрят рыбаки на копошащийся в поднятом трале улов.

В мире, где очужение перепутано с отчуждением, обитать непросто, но мы как-то существуем, некоторые даже -- с искренним осознанием удавшейся жизни (столь явным, что они яростно доказывают свою удачу посредством похвальбы в социальных сетях).

Что есть город вообще: строения или люди? Снова некорректный вопрос, ведь город -- это все сразу и на одной территории, включая природу и ландшафт, покоренные гуманитарной силой. А есть еще дух сообщества, или, если угодно, ментальный горизонт. Город Молога давно под водой, но, пока его помнят, он существует -- по крайней мере, в умах мологжан. А кто теперь помнит Верхнемезенск? Меж тем в этом поселении изничтожителей лесных угодий вросли десятки тысяч достойных граждан не только России, но и Болгарии.

В городе -- как, впрочем, и в любом поселении -- мы наблюдаем еще и борьбу природы с урбанизмом. Брошенные города покоряют растения. А брошенную как использованную женщину природу не покоряет уже никто, она лечится сама. Впрочем, она способна вести борьбу и с развивающимися мегаполисами.

Отмечу один дурацкий аспект. Ежели город -- не Париж или Венеция, снимки на его улицах и во дворах могут восприняться аборигенами чуть ни как девиантное поведение. А то могут принять и за шпиона со всеми вытекающими последствиями. Возможно, в местных работает психологический механизм "чего красивого может быть в нашем болоте". Сейчас я чуть не ежедневно бываю на станциях метро "Киевская" сразу трех (Московского метрополитена, если что). Там толпы фоткающих туристов. До сих пор мне невдомек: чего такого они разглядывают в этом убогом сталинском ампире? Но, возможно, "Киевские" -- и впрямь шедевры, только я еще не проник. Есть уголки Москвы, в которых я нахожу очарование -- и то слава Всевышнему. А туристический интерес -- это все же не любовь, а своеобразный "зоопарк", или, что ли, кунсткамера. Так -- праздное любопытство.

КРАТКАЯ ИСТОРИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ СКОПЛЕНИЙ

Вот взять колонии муравьев, ос или каких-нибудь термитов: таковые зарождаются, функционируют, чахнут и загибаются. Существует некий природный запрет, не позволяющий тому же муравейнику разрастись до ужасающих масштабов. Противный случай -- сюжет для ужастика. А в случае людей боженька почему-то не предусмотрел ограничений. Точнее, таковые имеются -- эпидемии, войны, землетрясения, оползни, наводнения -- но человечество постепенно обучается справляться с данными напастями и, как писано в священных текстах, плодиться и размножаться. Разве только Содом, Гоморра и Помпеи стоят в нашей истории оскоминой, но здесь речь идет о редких исключениях.

Впрочем, любое постапокалипсическое произведение человеческого гения включает в себя развалины мегаполиса, по которым шныряют одичавшие твари, которых надо мочить, душить и гасить. А фантастические пасторали с коммунистическими городами-садами в лучах ласкового солнышка ныне не в моде.

Мегаполис, поселок, кишлак, хутор... принципиальной разницы нет -- речь идет о скоплении людей, предпочитающих оседлый образ жизни. Если подавляющая часть человечества предпочитает грудиться в крупных поселениях, это не означает, что они глупы или отравлены дурной идеей: так удобнее, практичнее, безопаснее и выгодней.

"Поселение" -- юридическое понятие, которым оперирует современное российское законодательство. "Городское" оно или "сельское" -- все одно наше подсознание подразумевает ГУЛАГ либо как минимум гетто. Город -- царство , деревня -- рай. Такова поговорка. Она лжет, ибо в лихие годины народ бросается вовсе не в село (чтобы прокормиться), а стягивается в города. Иногда -- уходит в леса и болота. Потому что город или природа дают защиту. На самом деле я сейчас сморозил глупость, ведь фольклор -- живая народная мудрость. Нет в фольклоре ? ни в городском, ни в деревенском, ни в разбойничьем ? негатива по отношению к городам!

Можно наблюдать и обратный процесс -- когда люди бегут из городов и поселяются общинами, хуторами и даже отшельниками. Встречаются и бездомные сознательные бродяги -- данный выбор тоже надо научиться уважать. Но тенденция как минимум последних девяти тысяч лет читается вполне: урбанизация.

"То ли дело, брат, в деревне..." В сельских местностях я то и дело слышу: "Это только по телевизору хорошо иметь домик в деревне. На самом же деле..." Работать в деревне надо, пахать, пардон, говно из-под скотины выгребать. Правда, в новгородском наречии данный процесс именуется "обряжением". А праздные умные бездельники (а не Иваны-дураки) -- порождение урбанизма. Впрочем, именно от обилия свободного времени пробуждается творческая энергия. Но замечу: среди дауншифтеров, то есть, людей, прожигающих жизнь вдали от городов, творцов практически нет.

В городе поселяются ради упрощения, унификации. По своему опыту знаю: в деревнях все люди -- индивидуальности, а в городе человек невзрачен, за исключением разве что городских сумасшедших. Эта книжка, кстати, и посвящена одному из видов урбанистического сумасшествия.

В городах, бывало, неистовствовала реакция, а народу дурили голову фанатики. Случалось, в городах процветали искусства и науки. В некоторые годы низкие инстинкты соседствовали с высоким полетом мысли и фантазии. И в любом случае город ассоциируется с, простите, движухой, деревня же -- хранитель устоев. Идиотизм сельской жизни противостоит ярости мегаполиса.

Одиночество в большом городе... слишком знакомое явление. В маленьких поселениях -- маленькие драмы и даже трагедии. Да, с точки зрения столичных надменностей таковые смешны, опереточны, однако в мировой литературе именно провинциалы становятся самыми яркими героями: Дон Кихот, Бовари, Астров, Карамазовы, Ларина. В мегаполисах -- одна лишь статистика и стремление нарубить побольше бабок. Даже маниаки ? и те предпочитают злодействовать в крупных городах.

Первые города возникли в эпоху, когда человечество еще не изобрело письменности (по крайней мере, в современном ее понимании), поэтому мы не вправе с достоверностью судить о причине их возникновения, ибо нет летописей. По всей видимости, люди основывали крупные поселения прежде всего для того, чтобы защититься от враждебных племен, и им было что оборонять. Согласно последним археологическим данным, обитатели того же Чатал-Хююка тоже были племенем, только они овладели совершенной для того времени технологией сельскохозяйственного производства. Исследователи на развалинах Чатал-Хююка обнаружили не только религиозные сооружения и продовольственные склады, но и горы холодного оружия. Еще там нашли великолепные ювелирные изделия и фигурки божеств в виде молодой девушки, беременной женщины и старухи. Смысл и назначение их неясен, но ученые рискнули предположить, что в исчезнувшей культуре поклонялись женскому началу.

Город существует до того момента, пока не исчерпаны ресурсы - либо природные, либо политические, либо духовные. Город может стоять вовсе не в урожайном краю, а на перекрестье торговых путей или у святыни. Поучительны исследования Иерихона. Не библейского, а более ранних городов, возникавших и гибнувших у водного источника, который теперь именуется Айн-эс-Султан. Ученые пробились сквозь сорок культурных слоев и докопались до гигантских сооружений, возведенных десять тысяч лет назад. Древнейший из известных на сегодняшний день городов был защищен могучей глиняной стеной. Над цитаделью когда-то возвышалась башня, из которой скорее всего дозорные обозревали окрестности. Впрочем, мы не вправе с достоверностью судить о назначении башни: возможно, в ней обитали местные духи или с нее сбрасывали инакомыслящих. Как показал радиоуглеродный анализ, самому древнему сооружению города, названного учеными "Иерихоном А", минимум одиннадцать с половиной тысяч лет. Это здание назвали "святилищем", как же его именовали первые горожане, нам неизвестно, так же как мы не знаем имени пра-города.

На досуге первые горожане лепили из глины фигурки лошадей, коз, свиней, коров, а так же модели мужского полового органа. А еще они изготавливали чучела мужчин, женщин и детей в натуральную величину. То есть, им было не чуждо искусство -- и это при том, что люди еще не знали металлургию, керамику и (как уже говорилось) письменность.

Города наверняка издревле являлись экономическими центрами. То есть, в них аккумулировались ресурсы -- в том числе и человеческие. Купеческие караваны передвигались от поселения к поселению, и всегда город (за определенную мзду) предоставлял защиту, а все остальное пространство являлось агрессивной средой. В городах наличествовал гарнизон (отряд профессиональных воинов), так же в городах возникло разделение труда и дифференциация населения по цвету шта... то есть по уровню влиятельности и достатка.

Если мы хотя бы поверхностно обозрим Всемирную историю, то увидим: ключевыми моментами всегда является захват городов. Троя, Карфаген, Иерусалим, Константинополь, Сталинград, Грозный... Как правило, воинам стороны победителя отдавалось сколько-то дней на законное разграбление. Завоеванные твердыни иногда ровняли с землей, но чаще всего жалели -- правда старались унизить сдавшихся.

Ныне, когда для разрушение целого города достаточно лишь одной единицы боезапаса, мировая общественность стала призадумываться. Можно же по идее завоевывать вовсе не территории, а человеческие мозги. Отсюда -- политика культурной экспансии. Что мы имеем на сегодняшний день: разрастаются мегаполисы, высасывая из провинций все лучшее или то, что на данный момент считается наинужнейшим (интеллектуалов, мотивированных бессовестных карьеристов, жуликов, неквалифицированных чернорабочих, женщин легкого поведения).

Между тем на периферии ропщут: "Хватит кормить (в случае России -- Москву)!". Но кормят -- а куда бы им еще и деваться-то. В этом плане мегаполисы похожи на черные дыры, поглощающие всякую пищу. Этот мотив во всех красках обыграл Максим Горький в своем "Городе желтого дьявола"; сей поэтический этюд рисует град Нью-Йорк, но образы подошли бы и к сегодняшней Москве:

"...Страшно много огня в этом городе! Сначала это кажется красивым и, возбуждая, веселит. Огонь -- свободная стихия, гордое дитя солнца. Когда он буйно расцветает -- его цветы трепещут и живут прекрасней всех цветов земли. Он очищает жизнь, он может уничтожить все ветхое, умершее и грязное. Но когда в этом городе смотришь на огонь, заключенный в прозрачные темницы из стекла, понимаешь, что здесь, как все, огонь -- порабощен. Он служит Золоту, для Золота и враждебно далек от людей... Как все -- железо, камень, дерево -- огонь тоже в заговоре против человека; ослепляя его, он зовет:-- Иди сюда! И выманивает:-- Отдай твои деньги!.. Люди идут на его зов, покупают ненужную им дрянь и смотрят на зрелища, отупляющие их..."

УРБАНИНА

То, что происходит сейчас в нашем городе Москва, ироничные москвичи прозвали "урбаниной и бордюрятиной". Среди нынешних преобразователей столицы Пяти Морей преобладают понаехавшие. Они может и хорошие люди, но по большому счету для них Первопрестольная -- всего лишь поле деятельности, объект, который надо превратить в мегаполис мирового уровня. Отсюда и урбанистика, причем -- полная.

Урбанист представляет картины светлого будущего, по которой не спеша прогуливаются нарисованные человечки. Именно в том и комедия парка "Зарядье", что на картинках в нем пасутся нарисованные горожане, по жизни там мародерствуют варвары.

До появления урбанистики города развивались как Бог на душу положит (или уж не знаю, кто там еще). То есть, доводили ситуацию до ручки, а то и до катастрофы ? и восклицали: "Ё-моё, это что ж мы тут наделали-то!" Города либо покидались, либо напрочь переустраивались. Урбанисты же стали придумывать идеалы, которые, правда, всецело смахивают на антиутопии наподобие замятинского "Мы" или хаксливского "О дивный новый мир". То есть, вместе с архитектурой урбанисты тщатся переделать человека -- чтоб, значит, не свинствовал в "Зарядье".

Урбанисты обычно подразумевают свободные пространства и гармонию со средой, на деле же оказывается, что надо поставить заборы, загоны и вооруженную охрану -- иначе вся эта красота падет жертвой ненарисованных человечков. Даже если речь идет о рисовании в собственном воображении.

Первый урбанист -- Томмазо Кампанелла. Сидячи в каземате, сей светлый подвижник вообразил себе Город Солнца, в котором множество расписанных прекрасной живописью помещений для житья, работы и отдыха. Семь кругов, семь стен. Ну -- так, на всякий случай, чтоб варвары не покусились на светлые идеалы. Во главе поселения -- Метафизик, знающий, что и как. У него три правых руки: Мощь, Мудрость и Любовь. Все они занимаются организацией правильной жизни. А горожане живут, работают и отдыхают в общественных пространствах наподобие парка "Зарядье". Главные враги города: немощь, незнание и ненависть. Четыре Отца (Метафизик с тремя правыми руками) знают, как всю эту пакость победить и какими средствами защитить контингент от тлетворного влияния врагов народа.

Все горожане живут в одинаковых домах, носят одинаковые одежды и украшения, читают одинаковые книги. Никому не разрешено материально выделиться, а для этого организована система тотального контроля. Семь кругов и стен -- только лишь для того, чтобы улучшить обороноспособность. Все равны перед Законом, но все же некоторые ближе к Центру и Метафизику.

В принципе, все урбанисты недалеко ушли от бредней Томмазо Кампанеллы. Они придумывают теорию ходьбы пешком в то время как человечество и так ходит пешком без всяких теорий, а только задумываешься о механизмах совершенствовании ходьбы -- тут же спотыкаешься. Но осмысливать городское бытие хоть как-то -- надо! Ну, так -- для общего развития.

Урбанисты всегда мыслят МАССАМИ, предлагая унифицированные решения. Нарисованные на эскизах человечки -- это и есть МАССЫ, которые конечно не пойдут грабить винные склады, а будут нюхать цветочки. По счастью проекты урбанистов доводят до ума приземленные практики. Примерно такая история приключилась с домом Ле Корбюзье, значительно изуродовавшим облик моей родной Огородной слободы. Окно моей комнаты выходило на шедевр Корбюзье, с младенчества я созерцал этого монстра и теперь знаю, что урбанисты -- первейшие враги человечества.

НАРИСОВАТЬ -- НЕ НОС СУВАТЬ

Может ли селедка в бочке осознать свое истинное положение? Пожалуй, да -- но минимум при двух условиях. Она должна быть живой и знать, что существует Мировой Океан, где мирно пасутся свободные стаи сельди.

Примерно то же самое и с городами. Творческие натуры на протяжении нескольких тысячелетий старались не обращать внимания на, так сказать, реальность, столь ярко, кстати, сымитированную в последнем фильме Алексея Германа "Трудно быть богом". Города изображали еще на за заре пейзажного жанра в живописи, но это были своеобразные открытки того времени, живописные виды.

Если бы вам надо было бы изобразить рай -- вы его как представите: городом или деревней? Даже не сомневаюсь, что вы уже ответили: рай -- не городское и не сельское поселения, и даже не вид прекрасного сада, а нечто более возвышенное, недоступное земному пониманию. Тем не менее, художники обычно рай рисовали именно садом, ад же -- городом, причем, пылающим ясным огнем. Так повелось еще со времен Иеронима Босха. Пример триптих -- "Сад радостей земных", правая створка которого представляет собой образ греховного города, обитателей которого, кстати, пытают музыкою:

Иероним Босх

Примерно таким же видит город Питер Брейгель Старший в "Безумной Грете":

Питер Брейгель Мужицкий

Впрочем, Брейгель с большой любовью изображает город и в своей "Вавилонской башне":

Питер Брейгель Мужицкий

Обратите внимание: за стеною -- деревенская местность, по сути, город отгорожен от мира согласия с природой, в котором, впрочем, обитают и варвары. Ну, на то он и город, чтобы отгораживаться. Всяк знает, что Брейгель любил сельскую местность и всегда изображал деревню с уважением, но в "Вавилонской башне" деревня что-то уныла. Есть предположение, что Боейгель родился и вырос в деревне, а жил и творил он в Антверпене и Брюсселе, мегаполисах того времени. Босх родился и умер в довольно крепком и богатом городе Хертогенбосе. И так всегда: по-настоящему мы любим только то, от чего дистанцировались. Кстати, народная мудрость утверждает, что сердце твое будет принадлежать не месту рождения, то тому поседению, в котором ты впервые влюбился.

Не могу не подчеркнуть: оба демоновидца (ну, как еще назвать Босха и Брейгеля...) изображают вымышленные города.

Еще один существенный аспект: художники Средневековья следовали традиции понимать мир как противопоставление земного и горнего. Есть Иерусалим реальный, а где-то скрывается Иерусалим небесный. Ежели люди изображались в какой-то среде, она вовсе не означала физическую, видимую обычными глазами реальность. Тем более что даже в эпоху Ренессанса живописцы начиняли свои творения знаками и аллегориями.

Гениальный шаг в Новое Время совершил Ян Веремеер. Вид на родной город художника Дельфт не только реален, и, как утверждают знатоки, фотографически точен:

Ян Вермеер Дельфтский

Здесь еще к тому же изображено настоящее нидерландское небо. По крайней мере, я верю, что момент написания картины небо над Дельфтом выглядело именно так. Импрессионисты считали Вермеера своим прародителем -- именно он научил их изображать то, что видишь, а не что воображаешь. Всматриваться в мир: разве это не искусство?

Клод Моне, создавая полотно "Вокзал Сен-Лазар", старается передать дух современного Парижа, то есть, города образца 1877 года:

Клод Моне

Для Моне важнее всего воздух, атмосфера -- и во многом француз прав, ведь все видимое мы воспринимаем через фильтр среды, а линии и фигуры, что доказано было гораздо позже Моне -- всего лишь иллюзия. Это и есть настоящая живопись, ибо художник говорит языком красок и мазков. Интересно, что на последующих одиннадцати вариантах этой картины Моне четче прорисовывал детали и фигуры, но подлинным шедевром искусствоведы считают именно этот, первый вариант.

Принято считать, что основным толчком к зарождению импрессионизма и прочих последующих "измов" послужило изобретение фотографии.

Сменился век. В 1932 году Анри Картье-Брессон делает снимок "За вокзалом Сент-Лазар", по сути, ставшей визитной карточкой Мастера:

Анри Картье-Брессон

Здесь нет вокзала, не радуют глаз узнаваемые парижские черты, но присутствует некая, полагаю, поэтическая энергия. Мы видим задворки, непарадный Париж. Отмечу один существенный момент. Картье-Брессон известен в основном в среде снимающих людей, и даже не всем фотографам знакома эта фамилия. Да, впрочем, фотографы не шибко известны вообще. И нет смысла объяснять несведущему, что де главная прелесть этого снимка -- момент, когда неизвестный нам мсье и его отражение летят в воздухе, но через мгновение бухнется в лужу -- и адью. "Ну, лужа и лужа..." - проворчит обыватель.

Буду категоричен: если надо объяснять чайнику, почему данное произведение является шедевром, проблема в произведении, а не в чайнике. Задумайтесь об этом. Про "Сикстинскую Мадонну" всяк скажет, что она великолепна и автор -- гений. И это при том, что мало кто видел оригинал и не все знают, где он хранится, то есть, о величии вещи мы судим лишь по ее репродукциям.

Но я отвлекся. Может ли "что-то быть" в обычной луже на задворках парижского вокзала Сен-Лазар? Это смотря кто смотрит.

Современное обывательское отношение к фотографическим работам выражается простой формулой: "Хочу туда!" И снимающие люди стараются фоткать именно так, чтобы туда "захотели", то есть творят пошлые открытки. Ответьте себе на простой вопрос: хотите ли вы в брессоновскую лужу? Это вовсе не признак настоящего искусства -- то есть, желание войти внутрь созданного Мастером мира, например, керроловского Зазеркалья. Здесь я передергиваю: искусство -- в том числе и "хочу", а вкупе десятки других чувств и ощущений.

Именно фотографические технологии в свое время помогли человечеству обнаружить, что даже в свинячьей луже могут отражаться небеса.

КУДА УЖ ПРОЩЕ

На самом деле врут и фотография, и живопись, и даже литература формата нон-фикшн. Именно поэтому, кстати, историки не считают фотографии, дневники и конечно же зарисовки тех или иных событий полноценными источниками. Все потому что даже фотоснимки являют собой вырванные из контекста фрагменты видимости, передающими разве информацию о том, как выглядела данная местность или в чем ходили люди в ту или иную эпоху.

Да и вообще: много раз доказано, что художественная правда как минимум сильнее протоколов. Тому немало примеров -- от толстовского "Войны и мира" до булгаковского "Мастера и Маргариты". Я беру только литературные произведения, в которых изображена Москва. Но есть зацепка, она в первой фотографии, приведенной в этой книжке, со Страстной площади. Все же светопись обладает свойством Машины Времени. Ты будто бы отправляешься в былую эпоху -- правда без права контактировать с предками -- и можешь по крайней мере подглядеть былую жизнь. Повторю: жизнь!

Казалось бы, фотографическая Машина Времени ущербна, ведь она позволяет только оглядываться в прошлое. Но авторы, делающие фотоснимки, обращены к неведомым им потомкам! Безвестный автор снимка со Страстной площади говорит с нами, причем, на понятном нам языке. Это пытался делать и Вермеер, но в его распоряжении не было фотографических технологий.

Есть закон, открытый в свое время британцем Арнольдом Тойнби. По-русски закон называется "развивающимся упрощением", по-научному: этерификацией.

Суть этой исторической закономерности проста: технологии непрерывно усложняются ради того, чтобы человечество быстрее и легче достигало результатов. В свое время слово "снимать" применялось художниками для обозначения процесса точной зарисовки чего-то реального. Так же производилась и топографическая съемка для создания карт местности. Приблизительно двести лет назад сразу несколько исследователей со всею страстью бросились искать технологический аналог процесса зарисовки -- и они пришли к открытию технологии, которая изначально именовалась гелиографией.

Теперь уже не нужно было годами оттачивать мастерство рисовальщика: фотокамера зарисовывала сюжет за считанные минуты. Это сейчас вы читаете данные строки со снисходительной улыбкой, но Дагер, Ньепс и Тальбот и в самом деле совершили революцию.

Мы и сами стали свидетелями революции в фотографии -- теперь уже цифровой. После открытия матрицы исключены были долгие бдения в лаборатории с бачками и ванночками, с вонючими растворами при демоническом красном свете. Какой всплеск фотолюбительства мы получили! Ну, а фотолюбители уж зажгли так зажгли.

Впрочем, сейчас ажиотаж спал, а дальнейшие дерзания инженеров привели к тому, что не надо уже приобретать дорогущее фотографическое оборудование. Достаточно сносно умеют снимать даже телефоны! Технический гений не спит: фотокамеры научились летать и конечно же (а как без этого) выбирать лучший кадр и публиковать его на радость граду и миру.

Не грех предположить, что это еще не конец прогресса. Наша способность запечатлевать прекрасные мгновения наверняка обретет новые возможности, нам же достается право лишь лениво пошевеливать пальцами. Причем, данное утверждение касается не только фотографии, но и всех областей человеческой деятельности.

Как иногда шутят, гаджеты становятся тоньше и умнее, а люди -- наоборот. Что не мешает великому множеству пылких натур создавать картины, сочинять стихи и музыку, ваять какую ни будь красотень или просто радоваться каждому новому дню. Благоглупости? Но такие человеческие!

"И ДУША МОЯ СТРАДАНИЯМИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИМИ..."

Первые три десятилетия после обнародования технологии светописи увлекшиеся новым и модным делом наслаждались самою возможностью замораживать отражения. Четкая, радующая глаз открытка -- вот эстетический идеал и хорошо продающийся продукт. Фотографы не замечали никаких луж, да и по большому счету к чему искусству низкие темы?

Напомню: светопись была увлечением не для бедняков, поэтому и создателями, и потребителями фотографической продукции являлись высшие и отчасти средние слои общества. Рано или поздно они должны были обратить внимание на тот факт, что улицы городов полны навоза и нищих ? и возжелать перемены облика человеческих муравейников.

Своеобразным катализатором стало творчество сэра Чарльза Диккенса, в некоторых своих произведениях освещавшего жизнь трущоб. В Великобритании развивался капитализм, ряд городов превращались в индустриальных уродцев, росла армия люмпенов. Впрочем, сам Диккенс предпочитал жить в деревне и любил роскошь.

Еще при жизни Диккенса уникальный проект творил шотландец Джон Томсон. Увлекшийся светописью молодой человек путешествовал с камерой по Востоку, создав себе репутацию, а в 1870-х совместно с пишущим журналистом Адольфом Смитом взялся за документализацию жизни лондонского социального дна. Проект "Уличная жизнь Лондона", соединяющий заметки, интервью и фотографии впоследствии толкнул целую плеяду авторов на познание настоящей жизни маленьких людей, которые, собственно, и составляют большинство городского населения во все времена.

Джон Томсон

Джон Томсон

Джон Томсон (есть версия, что этот снимок сделан в Париже, здесь же я его даю для того, чтобы напомнить, какого размера в то время были фотокамеры)

Конечно город -- далеко не только бедные кварталы. Однако замечу: только фотографы нашли в небогатых переулках частички прекрасного. На самом деле нам интересны все стороны городского бытия, хотя помои восхищают далеко не всякого, а закаты и туманы -- каждого из нас.

Парадокс в том, что парадные виды и красивые городские фасады с благопристойным стаффажем не стали почему-то истоком документальной фотографии, хотя туристические достопримечательности -- такая же несомненная правда, что и страдание, которое когда-то открыл для себя принц Гаутама. Мое наблюдение: исходя из технических возможностей того времени закономерно сделать вывод: снимки Томсона постановочные. Но фотограф не виновен: как еще обеспечить четкость изображения людей, если не упросить (заставить) таковых выстроить мизансцену и замереть. Впрочем, на фотографиях изображены реальные люди, в альбоме Смита-Томсона напечатаны их имена.

Томсона называл своим предтечей пришедший в фотографическую деятельность позже корифей документальной фотографии Льюис Хайн. Но вовсе не Томсон стал пионером визуального познания городского бытия. На десятилетие раньше начал творить его соотечественник Томас Аннан.

Свою калотипическую студию сын крестьянина и прядильщицы Аннан создал в Глазго еще в 1857 году. А в 1866-м он получил заказ от городского управления заснять местные трущобы, которые власти намеревались благоустроить. Рабочие кварталы появились в эпоху индустриализации, когда на образованные в Глазго фабрики принимались нищие крестьяне с периферии Шотландии. Съемочное задание было исключительно техническое, но энтузиаст светописи слишком уважал свое ремесло, чтобы ограничиться бездумным протоколированием. Десять лет Аннан увлеченно увековечивал реальность. Его душа была преисполнена состраданием к пролетариям, но еще Аннан хотел сообщить потомкам из несомненно светлого будущего -- то есть, нам -- о том, в каких условиях прозябали наши предки. Напомню: шотландец и сам происходит из рабочей семьи. До своего увлечения калотипией он даже хотел трудиться учителем в бедном районе Глазго.

Томас Аннан

Томас Аннан

Томас Аннан

Аннан стал знаменит и разбогател -- но не на мгновениях уходящей натуры, а благодаря труду репродуцирования произведений изобразительного искусства и производству качественных литографических копий знаменитых шедевров.

Какой из городов нашей планеты наиболее любим фотографами и поэтами? Конечно же, Венеция. Ее, прогнившую красавицу, изображают во всех наилучших видах. Но что такое -- Венеция: обширный музей, утопающий город или просто замечательная фактура? Естественно -- все сразу, а уж какая составляющая важнее, каждому из нас решать индивидуально.

Без сомнения у Венеции есть свой, ни на что другое не похожий дух. Правда никто толком не знает, что такое вообще -- сей загадочный "дух". А вот два человека знали. Их звали одинаково, Карло, а фамилии их были Найя и Понти. Компаньоны в 1857 году открыли в Венеции фотографическую студию. Кстати, швейцарец Понти являлся еще и выдающимся оптиком, создавшим не только замечательные объективы, но и хитроумное устройство для просмотра фотографий мегалетоскоп, которое, впрочем, не прижилось.

Карлы интенсивно снимали не только туристические достопримечательности Венеции, но так же фиксировали повседневную жизнь города, то есть, старались охватывать весь спектр городской реальности. Предприятие Найя-Понти славилось на всю Европу, и даже короли с герцогами, среди которых встречались поклонники светописи, заказывали у этих авторов всякие виды -- и не только Венеции. Прошли, как принято говорить, годы. И выяснилось, что несомненные венецианские красоты снимали все, кому хватало денег на фотографические опыты. А обыденная Венеция, с прачками, рыбаками и нищими была замечена только двумя венецианскими Карлами.

Карло Найя и Карло Понти

Карло Найя и Карло Понти

Карло Найя и Карло Понти

Вы конечно заметили, что в трех рассмотренных случаях речь шла о солидных доходных предприятиях. Но в историю мировой культуры вошли именно явления: "Лондон Томсона", "Глазго Аннана", "Венеция Найя-Понти". Все эти лица являлись не только успешными предпринимателями, но и подвижниками, зарабатывающими денежные средства ради нас, потомков -- чтобы мы насладились реальностью ушедших эпох. Как говорится, мотайте на ус!

Четвертый случай. Шарль Марвиль, так же как и Аннан, начинал с профессии художника-гравера. Потом Марвиль прослыл чуть ли не записным фотолетописцем Парижа, города, которому он посвятил всю свою яркую жизнь. Еще в 1859 году Марвилю повезло получить заказ составить "портрет Парижа", и он с таковым прекрасно справлялся на протяжении двадцати лет. Не обладая особенными художественными достоинствами, его фотографии несут в себе особую ауру, тайна которой до сих пор не разгадана. Специалисты говорят: просто Марвилю довелось заснять Париж еще той эпохи, когда город не был перестроен бароном Османом. Собственно, Осман и нанимал Марвиля для фоторабот, а исполнителю была поставлена черкая задача: зафиксировать ужасный облик кварталов перед началом реновации.

Марвиль первым в истории фотографии смог получить качественные изображения облаков. Мастер в принципе старался быть на вершине технического прогресса, пробуя самые свежие технические приемы и устройства. Власти наделили Марвиля неограниченными полномочиями -- и он таковые использовал на всю катушку. Его деятельность можно сравнить с экспедициями Прокудина-Горского, по крайней мере, он тоже был государственным человеком, тираном и самодуром.

Иногда Марвиля именуют "певцом парижских писсуаров". В его время в Париже было немало общественных точек для справления малой нужды, которые по нынешним меркам вряд ли назовешь пристойными. Что ж, и писсуары -- тоже. Марвиль создал высококачественные изображения разных сторон города, который русские почему-то желают увидеть перед смертью. Он просто был трудолюбив и всеяден! И специально для романтиков: канавы посередь улиц во времена Марвиля выполняли функцию канализационных стоков.

Результат -- образ ушедшего города, о котором теперь в общем-то воздыхают, хотя речь идет о трущобах. Вернусь к отвлеченным рассуждениям о духе города. Конечно полис -- не только дома, улицы, дворы, люди, но и нечто нематериальное, то, что не вербализируется. Применительно к фотографической съемке городов, речь может идти лишь о нашем желании усовершенствовать технологии памяти. Но именно попытки создать деликатный срез временного потока при условии понимании процесса могут привести к результатам, которые вполне можно обозвать удачно пойманным тем самым мигом.

Шарль Марвиль

Шарль Марвиль

Шарль Марвиль

Теперь скажу нечто коварное по отношение ко всем пяти упомянутым выше мастерам. Они снимали уходящий мир в том числе и для того, чтобы нам показать, насколько он убог не несовершенен. Мы любуемся их фотокартинами с ностальгией об ушедшем. Мы же знаем, что убого -- значит "у Бога", а несовершенство -- тот самый элемент искусства, который приближает нас к человеческому. А мастерам было больно и стыдно за свою современность, они думали, мы будем радоваться тому факту, что уже не живем в сраче, как наши несчастные предки. А мы что-то не радуемся.

ПАСТОРАЛЬ И НАОБОРОТ

А что же со съемками сельских поселений? Неужели деревни так и оставались сферой любовного внимания живописцев начиная с Питера Брейгеля Мужицкого и заканчивая Ван Гогом Безухим? В принципе, так оно и было -- разве только за некоторыми исключениями.

Помню, как-то, будучи в командировке на одной и периферий нашей обширной империи, я начал о распинаться о чем-то столичном, после чего услышал из уст раздумчивого аборигена: "Да у тебя эта Москва колом в голове встала". Выстрел в десятку. Хотя, обидно, ведь мне представлялось, что за годы упражнений я научился смотреть на Белокаменную глазами немосквичей. Куда вот только денешь московский акающий диалект.

Многие годы я отдал познанию российской провинции, черпая в глубинке как из целительного источника. Сначала я не понимал, почему мне, уроженцу и воспитаннику большого города, там медом намазано, а теперь понял -- впрочем, эта тема находится вне сферы данной книжки. Проблема моя была в том, что, интересуясь нравами и фактурой отдаленных областей, я привозил туда фигуру надменности. Смешно, но при этом в Первопрестольной я считался чуть не знатоком русской деревни.

Сельскую местность любили изображать русские живописцы девятнадцатого века. Да и английские тоже: Томас Гейнсборо и Джон Констебл развивали тему деревенского пейзажа -- и весьма успешно. Уже в мрачно-томные времена прерафаэлитов на сцене очутился хирург Питер Генри Эмерсон. Сначала этот автор использовал фотографию в качестве вспомогательного средства при антропологическом изучении быта крестьян, а потом и вовсе забросил медицину, переключившись на увековечение сельской жизни Британии. Эмерсон писал наукообразные книги о фотографии, продвигая свою теорию натурализма. Теперь их никто не читает, и может быть даже зря.

Питер Генри Эмерсон

Питер Генри Эмерсон

Настоящая светопись, утверждал Эмерсон, должна быть непосредственной, простой, но красивой как сама Правда. Нужно показывать людей в естественной для них среде, а композиции надо делать подлинные. Главное: фотография не должна имитировать изобразительное искусство. Будучи непреклонным, Эмерсон нажил немало врагов в околофотографической среде, но именно благодаря твердому характеру он открыл немало новых для того времени элементов языка фотографии, например, глубину резко изображаемого пространства. Но у Эмерсона в голове сидело много "надо" и "нужно", отчего несостоявшийся врач впал в депрессию и даже отрекся от своего натурализма -- пусть и в форме памфлета.

Эмерсон не был пионером фотографических съемок деревни. До него на этом поприще подвизался один из отцов пикториализма Генри Пич Робинсон. Будучи художником по призванию, Робинсон бессовестно, но искренно использовал технологии светописи для реализации своих творческих замыслов. Например, он не брезговал монтажом, хотя и делал это виртуозно. По сути, продолжателем линии Робинсона можно считать Андреаса Гурски, который несмотря на некоторые натяжки все же сделал немало для того, чтобы мы, его современники, несколько критично посмотрели на свое городское бытие и хотя бы призадумались. И все же замечу: образа британской деревни Робинсон не создал; речь может идти разве о неплохих, но зачастую пошлых композициях. А Эмерсон -- создал.

Россия в плане деревенской образности может похвастаться именем Максима Дмитриева, который мощью своего дара видения за пояс заткнет многих корифеев западной светописи. Выросший в деревне, сын дворовой девки, поскитавшись по Руси, Дмитриев попал в подмастерья к одному московскому фотографу, имя которого теперь практически забыло. Потом -- встреча со знаменитым Нижегородским фотомастером Андреем Карелиным и период ученичества у него. Прославил Дмитриева проект "Неурожайный 1891-1892 год в Нижегородской Губернии", да и другие глобальные работы явно не слабее.

Максим Дмитриев

Максим Дмитриев

Максим Дмитриев

Дмитриев -- еще и певец городской жизни. Его образ Нижнего Новгорода -- один из ярчайших образцов мировой творческой фотографии.

Максим Дмитриев

Я вот, что склонен полагать: Питер Генри Эмерсон громко провозглашал принцип натурализма, а Максим Петрович Дмитриев проводил таковой в жизнь. Дмитриев жил трудно, но долго, он даже стал свидетелем переименования воспетого им же города в Горький. Мы видим на его снимках Россию настоящую, подлинную, непарадную, которую стоит почаще демонстрировать витиям, воздыхающим о погубленной в 1917-м державе.

Или речь идет лишь о некоей избирательности в подходе Дмитриева? Но Горький (не город, а сочинитель и писатель Алексей Пешков) оставил нам именно те образы, коие мы видим и на фотоработах Дмитриева. И таковые надо изучать, да и давно пора умом Россию понимать, чтобы постигать истину, а не поэтически воззревать на природу и нашу историю.

В принципе, Нижний Город глазами Дмитриева не сильно и художественен: деревню Максиму Петровичу удавалось снимать интереснее. Однако на фоне парадных портретов, симпатичных видов достопримечательностей и карточек на память наследие Дмитриева сейчас видится глыбой.

БЕСКОНЕЧНАЯ ПРЕДАННОСТЬ

Снова-здорово: легко, видимо, обожать город, ежели таковой -- Венеция или, прости Господи, Париж. А ты поди и полюби какое-нибудь Кемерово. Вероятно, поэтому мы знаем немало певцов парижских улиц, а ежели в Кемерове и нарождались свои таланты, они там особо что-то и не задерживались. Да простят меня светлые люди Кузбасса.

Так получилось, что неуклонно возрастает роль и значение Жана Эжена Огюста Атже, который родился в городишке Либурн под Бордо, плавал юнгой на корабле, играл в странствующем театре, нищебродствовал, но однажды раз и навсегда завис в Париже. Атже не был столь знаменит как тот же Марвиль или еще одно французское фотографическое божество Надар, зато мастер старательно корпел для будущего. По сути, Атже трудился лишь над одним проектом: создать многоликий и впечатляющий образ самого романтичного города на этой планете.

Атже не был наделен художественным вкусом. Да и тогда было распространенным явлением обращение к светописи неудавшихся художников. Другое дело, нащупывали ли таковые в своем ремесле черты, присущие исключительно фотографическому языку, либо они старательно имитировали живописные картины.

Призванию Атже пожертвовала своей артистической карьерой его супруга Валентин Делафосс-Компаньон. Да, она играла второстепенные роли в затрапезном разъезжем театре, но в итоге вместо служения Мельпомене ей довелось разводить химические растворы, промывать и сушить отпечатки. С другой стороны, если бы эта самоотверженная женщина не рассталась со сценой ради сомнительного удовольствия, ее имени сейчас никто бы не помнил.

Парижане снисходительно относились к полусумасшедшему чудаку, таскающемуся по бульварам, авеню и закоулкам с нелегкими причиндалами, горожане дали сей достопримечательности прозвище: "Папаша Атже". Сам Атже понимал слабость своего художественного дара, зато считал, что умеет снимать искренне и с открытою душой.

Эжен Атже

Эжен Атже

Зарабатывал на жизнь Атже тем, что фотографировал всякие "классические" сюжеты для художников, ленящихся делать этюды, а съемки мгновений парижской жизни -- это лишь отдушина.

Настоящий успех пришел к Атже через пятьдесят четыре года после его смерти. В принципе, такое случается и с художниками, и даже с писателями. Главное, чтобы нашелся открыватель, куратор, не поленившийся порыться в архиве автора. А сколько архивов так и сгинули на свалках и в кострах!

Еще один яркий пример яркой одержимой личности, прямо-таки по-собачьи преданной городу -- Альфред Стиглиц. Только на сей раз в роли "хозяина" и глобального фетиша выступил Нью-Йорк.

Стиглиц, родившийся в Нью-Джерси и выросший на Манхеттене, тоже по молодости лет немало странствовал. Увлекшись светописью, американец стал не только признанным мастером, но и фотографическим функционером: заведовал галереями, издавал журналы. А на большую фотографическую жизнь Стиглица благословил тогдашний корифей, теоретик и практик натурализма Питер Генри Эмерсон. На родине Стиглиц продвигал и пропагандировал весьма консервативной североамериканской публике прогрессивное европейское изобразительное искусство: Сезанна, Дюшана, Брака. В основном авангард публика принимала в штыки, но в стратегическом плане Стиглиц одержал полнейшую Викторию. Он вообще славился упорством. Днями, неделями, месяцами он возвращался на одну и ту же точку съемки, дабы зафиксировать "тот самый миг". Зачастую он и сам не знал, чего именно ждет.

- Зачем ты без конца снимаешь это здание? - как-то спросил его отец.

- Жду момента, когда оно двинется на меня, - ответил сын. - Это не здание, это образ Америки. Я хочу его уловить.

Стиглиц никогда не ретушировал свои снимки. Принципиальность -- злополучная черта его характера: Стиглиц выгонял учеников, ежели те проявляли повышенный интерес к коммерческой выгоде, ссорился с друзьями, коли те намекали на непомерный фанатизм приятеля либо ставили мамону выше муз. И главное: всю свою жизнь Стиглиц положил на то, чтобы фотография признана была полноценным искусством, если точнее, средством самовыражения творческого человека. И мастер добился своего.

Еще один принцип Стиглица: не надо гнаться за экзотической фактурой, все сюжеты можно найти в шестидесяти ядрах от двери твоего дома. Правда, для этого надо дождаться нужного состояния погоды и динамичного расположения деталей. Стиглиц обожал стихию: дождь, снег, ветер. Осадки изменяли среду, добавляли драматизма.

Альфред Стиглиц

Альфред Стиглиц

Альфред Стиглиц

Выходец из небедной семьи, женатый к тому же на дочери весьма богатого человека, Стиглиц растранжирил денежные запасы на свои многочисленные фотографические и околофотографические прожекты. Но и не только: разгромами (со стороны критиков) сопровождались выставки работ Матисса и Пикассо, которые Стиглиц организовал в своей галерее. Альфреду заявляли, что такие безумные и бездарные вещи никогда не будут приняты в Америке. Но, как уже говорилось, погромщики очень скоро устыдились.

Стиглиц жил бурно и жадно, как говорится, на износ. Наверное, фотографу так не подобает, но ведь он был еще и человек. Неважно, что было его страстью в данный момент: женщина, город, художник, издание журнала, фотографическое общество. Стиглиц всегда выкладывался на предмете своего обожания полностью -- вплоть до полного износа сердца. Именно в этом ключе и надо рассматривать культурное явление "Нью-Йорк Стиглица".