Дом 6/1

"Почему фашисты сумели пройти тысячи километров до Сталинграда, а несколько сот метров, отделяющих их от берегов Волги, пройти не смогли?" (В. Гроссман)

    1. Песня "когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой".

2. Герой Гроссмана не считает это истиной: "Разве любовь к свободе, радость труда, верность Родине, материнское чувство даны лишь одним героям? Поистине великое совершается простыми людьми".

Советский период.

Сталинградской битве посвящено много литературных произведений, но подавляющее большинство работ написано с казенно-патриотических позиций. Действия советских войск идеализируются, доминирует мажорно-победный тон, героизация событий. И наоборот, не принято было говорить о трагических уроках войны - ошибочных решениях, реальных масштабах поражений и потерь. Да иначе и быть не могло в условиях советского строя. Во время и после войны на всех работах о Сталинградской битве, как и в целом о Великой Отечественной войне, лежал отпечаток культа личности Сталина, считавшегося главным творцом всех побед. Исследователи использовали ограниченный круг источников. Многие фонды были закрыты. Все это породило массу мифов и недомолвок.

Долг памяти.

Мы должны знать историческую правду. Продолжить связь поколений.

Критический взгляд на события.

  • Анализ документов и свидетельств.

  • Произведения искусства.

Нам необходимо выработать свою точку зрения, дать оценки событий тех дней, понять, значимость сражения под Сталинградом как коренного перелома в Великой Отечественной и Второй Мировой войне.

Вопрос:

Что сыграло главную роль в достижении победы: СТРАХ или СВОБОДА?

Текст

На скамеечке у парадных дверей четырехэтажного белого дома уселись две молодые, миловидные женщины. Одна из них, жена управдома, штопала детское платьице, другая — вязала носок. Одна из них любила рассказывать сплетни, другая была молчалива, но по тому, как она улыбалась, поднимая глаза на рассказчицу, чувствовалось, что ей интересно слушать.

— Я их всех через стеклышко вижу,— говорила жена управдома.— Все их штуки: кто что делает, кто с кем амурит, кто пользуется. Вот вам, пожалуйста, на втором этаже — Шапошниковы живут. О мамаше я ничего не скажу. Правда, она всегда домоуправление критикует, то не так, это не так. Я все ж таки считаю ее порядочной, только, конечно, полная предрассудков, старозаветная старуха. Ну а дочки ее, вы уж меня извините, это прямо невозможно! Младшую, Женю, даже муж бросил. Ну, она землю рыла, чтобы его вернуть. Это уж, извините, такая женщина… А гордость в ней какая! Так мне иногда хочется ей прямо в глаза сказать: ты думаешь, я не видела, как ты на этой скамеечке ночью с полковником сидишь. Я тут дежурю в подъезде по противовоздушной обороне, так иногда такого наслушаешься, что уходишь в лестничную клетку, только бы не слушать. Ну а напротив живут Мещеряковы — о своем удобстве думают. Я и не знаю, когда он работает. Только и знает, что паркет перестилает, то обои клеит, а продуктов, сахару, крупы, жиров…

Жена управдома, современница великих и грозных дней, вела свой разговор, уверенная в том, что она знает истину, считая человека существом двоедушным, слабым и лживым.

Люди, подобные ей, хотят и могут видеть лишь пороки и слабости человеческие. Им непонятно, кто же совершил победу, перенеся поистине огромные страдания и совершив великие подвиги. Но позже, спустя годы, когда люди оглядываются на великое, грозное время, когда уже отшумела жизнь кровавых лет мировых потрясений, когда они видят мрачные курганы — памятники дел, которые по плечу богам,— им начинает казаться, что в ту пору жили одни лишь титаны, герои, великаны духа. Но нет истины и в этом благородном, но наивном взгляде на прошлое.

Немцы занесли топор над Сталинградом. То был топор, занесенный над человеческой верностью свободе, над мечтой о справедливости, над радостью труда, над верностью родине и детям, над материнским чувством, над святостью жизни.

Последний час Сталинграда, того Сталинграда, который был до войны, шел так же, как и все часы и дни его. Везли на тележках картошку, стояли в очереди за хлебом, говорили о промтоварных карточках, и так же на базаре меняли и продавали молоко, хлеб, желтый сахар, и так же работали на заводах люди, чьим уделом был подвиг труда… И те люди, которых принято называть простыми, обыкновенными людьми, скромными тружениками,— девушка-сталевар, машинист со СталГРЭСа, рабочие-ополченцы, служащие, врачи, студенты, рядовые партийные работники — еще не знали о том, что через несколько часов многие из них с той же естественной простотой, с которой трудились они день ото дня, совершат дела, которые грядущие поколения назовут бессмертными.

Разве любовь к свободе, радость труда, верность родине, материнское чувство даны одним лишь героям? И разве не в этом надежда людского рода: поистине великое совершается обыкновенными простыми людьми.

* * *

По ту сторону фронта немецкие офицеры вскрыли пакеты с боевыми приказами. «От винта!» — закричали мотористы на полевых аэродромах; танки заправились горючим, завыли моторы, башенные стрелки сели у орудий; моторизованная пехота, придерживая автоматы, садилась в бронетранспортеры, радисты в последний раз проверили аппаратуру. Фридрих Паулюс, как механик, запустивший сотни колес и колесиков, откинулся от стола и закурил сигару, ожидая, когда опустится на Сталинград тяжкий топор немецкой войны.

32

Первые самолеты появились около четырех часов дня. С востока, из Заволжья, к городу на большой высоте шла шестерка бомбардировщиков. Едва немецкие машины, пройдя над хутором Бурковским, стали приближаться к Волге, как послышался свист и тотчас же загрохотали разрывы — дым и меловая пыль поднялись над пораженными бомбами зданиями. Самолеты были ясно видны в прозрачном воздухе. Солнце светило, в его лучах сверкали тысячи оконных стекол, и люди, подняв головы, наблюдали, как быстро уходили на запад немецкие самолеты. Чей-то молодой голос громко крикнул:

— Это шальные, отдельные прорвались, видите, даже тревоги не объявляют.

И тотчас с унылой силой завыли сирены, пароходные и заводские гудки. Этот вопль, вещающий беду и смерть, повис над городом, он словно передавал тоску, охватившую население. Это был голос всего города — не только людей, но всех зданий, машин, камня, столбов, травы и деревьев в парках, проводов, трамвайных рельсов — вопль живого и неодушевленного, охваченного предчувствием разрушения. Железное ржавое горло одно могло породить этот звук, равно выражающий ужас животного и тоску человеческого сердца.

А затем пришла тишина — последняя тишина Сталинграда.

Самолеты шли с востока, из Заволжья, с юга, со стороны Сарепты и Бекетовки, с запада, от Калача и Карповки, с севера, от Ерзовки и Рынка,— их черные тела легко двигались среди перистых облачков в голубом небе, и, словно сотни ядовитых насекомых, вырвавшихся из тайных гнезд, они стремились к желанной жертве. Солнце в своем божественном неведении прикасалось лучами к крыльям тварей, и они поблескивали молочной белизной — и в этом сходстве крыльев «юнкерсов» с белыми мотыльками было нечто томящее, кощунственное.

Гудение моторов становилось все сильней, тягучей, гуще. Все звуки города сникли, сжались, и лишь густел, наливался, темнел гудящий звук, передающий в своем медлительном однообразии бешеную силу моторов. Небо покрылось искорками зенитных разрывов, седыми головками дымных одуванчиков, и среди них быстро скользили разъяренные летучие насекомые. Навстречу им с аэродромов волжского правобережья и левобережья поднимались стремительные советские истребители. Немцы шли в несколько этажей, заняв весь голубой объем летнего неба. Могучий огонь зенитной артиллерии, удары краснозвездных истребителей на время смешали строй германской авиации. Подбитые бомбардировщики, разматывая длинные дымы, вспыхивая, валились, ломаясь в воздухе на куски. Над степью запестрели купола немецких парашютов. Но немцы продолжали рваться к городу.

Встретившись над городом, самолеты, пришедшие с востока и с запада, с севера и с юга, пошли на снижение, и казалось, они снижались оттого, что летнее небо провисло, осело от тяжести металла и взрывчатки, тянувшейся к земле. Так провисают небеса под тяжелыми тучами, полными темным дождем.

И новый, третий звук возник над городом — сверлящий свист десятков и сотен фугасных бомб, оторвавшихся от плоскостей, визг тысяч и десятков тысяч зажигательных бомб, ринувшихся из разверстых кассет. Этот звук, длившийся три-четыре секунды, пронизал все живое, и сердца сжались в тоске, сердца тех, кому суждено было умереть через миг с этой тоской, и сердца тех, кто остался в живых. Свист нарастал и накалялся. Все услышали его! И женщины, бежавшие по улице из растаявших очередей к своим домам, где их ждали дети. И те, кто успел укрыться в глубокие подвалы, отделенные от неба толстыми каменными перекрытиями. И те, кто упал на асфальт среди площадей и улиц. И те, кто прыгал в щели в садах и прижимал голову к сухой земле. И раненые, лежавшие в этот миг на операционных столах, и младенцы, требовавшие материнского молока. Бомбы достигли земли и врезались в город. Дома умирали так же, как умирают люди. Одни, худые, высокие, валились набок, убитые наповал, другие, приземистые, стояли, дрожа и шатаясь, с развороченной грудью, вдруг обнажив всегда скрытое: портреты на стенах, буфетики, ночные столики, двуспальные кровати, банки с пшеном, недочищенную картофелину на столе, покрытом измазанной чернилами клеенкой.

Обнажились согнутые водопроводные трубы, железные балки в межэтажных перекрытиях, пряди проводов. Красный кирпич, дымящийся пылью, громоздился на мостовых. Тысячи домов ослепли, и оконные стекла замостили мелкой, блестящей чешуей осколков тротуары. Под ударами взрывных волн массивные трамвайные провода со звоном и скрежетом падали на землю, зеркальные стекла витрин вытекали из рам, словно превращенные в жидкость. Трамвайные рельсы, горбясь, вылезали из асфальта. И по капризу взрывной волны нерушимо стоял фанерный голубой киоск, где торговали газированной водой, висела жестяная стрела-указатель «переходи здесь», блестела стеклами хрупкая будочка телефона-автомата. Все, что от века недвижимо — камни и железо,— стремительно двигалось, и все, во что человек вложил идею и силы движения,— трамвай, автомобили, автобусы, паровозы,— все это остановилось.

Известковая и кирпичная пыль густо поднялась в воздухе, туман встал над городом, пополз вниз по Волге.

В.Гроссман «За правое дело» Гл 31-32

Текст 2

Командир дивизии запросил командира полка майора Березкина о положении в доме "шесть дробь один": не лучше ли отвести оттуда людей?

Березкин посоветовал командиру дивизии не выводить людей, хотя дому и грозило окружение. В доме находятся наблюдательные пункты заволжской артиллерии, передающие важные данные о противнике. В доме находится саперное подразделение, которое может парализовать движение немцев на танкоопасных направлениях. Немцы вряд ли начнут общее наступление, прежде чем не ликвидируют этот очаг сопротивления, их правило хорошо известно. А при некоторой поддержке дом "шесть дробь один" сумеет продержаться долго и тем расстроить немецкую программу. Так как связные могут добраться до осажденного дома лишь в редкие ночные часы, а проволочная связь постоянно рвется, хорошо бы подкинуть туда радиста с передатчиком.

Командир дивизии согласился с Березкиным. Ночью политрук Сошкин с группой красноармейцев сумел пройти в дом «шесть дробь один», передать защитникам его несколько ящиков патронов и ручных гранат. Одновременно Сошкин доставил в дом "шесть дробь один» девушку-радистку и передатчик, взятый с узла связи.

Вернувшийся под утро политрук рассказал, что командир отряда отказался написать отчетное донесение, сказал:

- Бумажной ерундой мне некогда заниматься, мы отчитываемся только перед фрицами.

- Вообще у них там ничего не поймешь, - сказал Сошкин, - все этого Грекова боятся, а он с ними, как ровня, лежат вповалку, и он среди них, "ты" ему говорят и зовут "Ваня". Вы извините, товарищ командир полка, не воинское подразделение, а какая-то Парижская коммуна.

Березкин, покачивая головой, спросил:

- Отчет отказался писать? Это - мужичок!

Потом комиссар полка Пивоваров произнес речь о партизанящих командирах.

Березкин примирительно сказал:

- Что ж, партизанщина? Инициатива, самостоятельность. Я сам иногда мечтаю: попал бы в окружение и отдохнул бы от всей этой бумажной волокиты.

- Кстати, о бумажной волоките, - сказал Пивоваров. - Вы напишите подробное донесение, передам комиссару дивизии.

В дивизии серьезно отнеслись к рапорту Сошкина.

Комиссар дивизии велел Пивоварову получить подробные сведения о положении в доме "шесть дробь один» и вправить Грекову мозги. Тут же комиссар дивизии доложил о морально-политическом неблагополучии члену Военного совета и начальнику политотдела армии.

В армии еще серьезней, чем в дивизии, отнеслись к сведениям политрука. Комиссар дивизии получил указание, не откладывая дела, заняться окруженным домом. Начальник политотдела армии, бригадный комиссар, написал срочное донесение начальнику политуправления фронта, дивизионному комиссару.

Радистка Катя Венгрова пришла в дом "шесть дробь один" ночью. Утром она представилась управдому Грекову, и тот, принимая рапорт сутулившейся девушки, вглядывался в ее глаза, растерянные, испуганные и в то же время насмешливые.

У нее был большой рот с малокровными губами. Греков несколько секунд выжидал, прежде чем ответить на ее вопрос: "Разрешите идти?"

За эти секунды в его хозяйской голове появились мысли, не имевшие отношения к военному делу: "А ей-Богу, славненькая... ноги красивые... боится... Видно, мамина дочка. Ну сколько ей, от силы восемнадцать. Как бы мои ребята не стали с ней кобелировать..."

Все эти соображения, прошедшие через голову Грекова, неожиданно завершились такой мыслью: "Кто тут хозяин, кто немцев здесь до озверения довел, а?"

Потом он ответил на ее вопрос:

- Куда вам идти, девушка? Оставайтесь возле своего аппарата. Чего-нибудь накрутим.

Он постучал пальцем по радиопередатчику, покосился на небо, где ныли немецкие бомбардировщики.

- Вы из Москвы, девушка? - спросил он.

- Да, - ответила она.

- Вы садитесь, у нас тут просто, по-деревенски.

Радистка шагнула в сторонку, и кирпич скрипел под ее сапогами, и солнце светилось на дулах пулеметов, на черном теле грековского трофейного пистолета. Она присела, смотрела на шинели, наваленные под разрушенной стеной. И ей на миг стало удивительно, что в этой картине для нее уж не было ничего удивительного. Она знала, что пулеметы, глядящие в проломы стены, системы Дегтярева, знала, что в обойме трофейного "вальтера" сидят восемь патронов, что бьет "вальтер" сильно, но целиться из него плохо, знала, что шинели, наваленные в углу, принадлежат убитым и что убитые похоронены неглубоко, - запах гари смешивался с другим, ставшим привычным для нее запахом. И радиопередатчик, данный ей этой ночью, походил на тот, с которым она работала под Котлубанью, - та же шкала приема, тот же переключатель. Ей вспомнилось, как она в степи, глядясь в пыльное стекло на амперметре, поправляла волосы, выбившиеся из-под пилотки.

С ней никто не заговаривал, казалось, буйная, страшная жизнь дома идет мимо нее.

Но когда седой человек, она поняла из разговора, что он минометчик, выругался нехорошими словами. Греков сказал:

- Отец, что ж это. Тут наша девушка. Надо поаккуратней.

Катя поежилась не от ругательных слов старика, а от взгляда Грекова.

Она ощутила, что, хотя с ней и не заговаривают, в доме растревожены ее появлением. Она, казалось, кожей почувствовала напряжение, возникшее вокруг нее. Оно продолжалось, когда завыли пикировщики, и бомбы стали рваться совсем близко, и застучали обломки кирпича.

Она все же привыкла несколько к бомбежкам, к свисту осколков - не так терялась. А чувство, возникавшее, когда она ощущала на себе тяжелые, внимательные мужские взгляды, по-прежнему вызывало растерянность.

Накануне вечером девушки-связистки жалели ее, говорили:

- Ох и жутко тебе там будет!

Ночью посыльный привел ее в штаб полка. Там уже по-особому чувствовалась близость противника, хрупкость жизни. Люди казались какими-то ломкими, — вот они есть, а через минуту их нет.

Командир полка сокрушенно покачал головой, проговорил:

- Разве можно детей на войну посылать.

Потом он сказал:

- Не робейте, милая, если что будет не так, прямо по передатчику мне сообщите.

И сказал он это таким добрым, домашним голосом, что Катя с трудом удержала слезы.

Потом другой посыльный отвел ее в штаб батальона. Там играл патефон, и рыжий командир батальона предложил Кате выпить и потанцевать с ним под пластинку "Китайская серенада".

В батальоне было совсем жутко, и Кате представлялось, что командир батальона выпил не для веселья, а чтобы заглушить невыносимую жуть, забыть о своей стеклянной хрупкости.

А сейчас она сидела на груде кирпича в доме «шесть дробь один» и почему-то не испытывала страха, думала о своей сказочной, прекрасной довоенной жизни.

Люди в окруженном доме были особо уверенными, сильными, и эта их самоуверенность успокаивала. Вот такая же убеждающая уверенность есть у знаменитых докторов, у заслуженных рабочих в прокатных цехах, у закройщиков, кромсающих драгоценное сукно, у пожарников, у старых учителей, объясняющих у доски.

В.Гроссман "Жизнь и судьба" Глава 58 часть 1