Ольга Алтухова: Повесть Елены

(версия  окончания  романа  Чарльза Диккенса  “Тайна  Эдвина  Друда“)

Click to enlarge
Нажмите для увеличения

Глава  XXIV. Отец  и  дядюшка

Мне очень трудно приступить к моей части этого повествования [1], ведь я знаю, что образование мое до поры до времени было скудным, и как ни много усидчивости и стараний я приложила в последнее время к тому, чтобы наверстать упущенное, недостаток все же дает себя знать. Не всегда я умею выразиться правильно и объяснить то, что думаю.

В эти дни скорби все очень добры ко мне, и я могу только благословлять судьбу за то, что она подарила мне таких прекрасных друзей и наставников и такую милую, чудесную подругу. Моя дорогая девочка сейчас обнимает меня и ободряет: "Пиши, Елена, ты сможешь! Ты будешь чувствовать, что он с тобой, с нами, он всегда будет с нами, мы никогда его не забудем! Он сейчас смотрит на тебя сверху и благословляет тебя!"

Я утираю слезы и продолжаю.

Я хорошо помню нашего отца сильного, красивого человека. С нами, детьми, он был добрым и ласковым, он любил нас и гордился нами. Все говорили, что мы с Невилом очень похожи на отца и внешне, и характерами. Помню, что комнаты, в которых Невил и я сделали свои первые шаги, были обширными, с высокими окнами, с огромными каминами. Вечером в каминах разжигали огонь, и перед ними было тепло и приятно играть. Мы с Невилом играли, а наши дорогие родители сидели, держась за руки, и любовались нами. Синие глаза моей матери сияли, она протягивала к нам руки и мы подбегали к ней, и она нас целовала. Случалось нам с Невилом и подраться, и я часто брала в драке верх (конечно же, Невил мне поддавался), и тогда матушка мягко меня упрекала: "Елена, так нельзя ты же маленькая леди!" Если же я упрямилась и не сразу отступалась от драки, я смотрела на отца он качал головой, но мне почему-то казалось, что в глазах его было понимание.

Наш дом назывался Лаунделес-хаус (мы с Невилом уже знали, что раньше наша фамилия писалась Лаунделес [2]), и он был очень уютным и удобным для жизни. Наш пра-прадед построил его на территории небольшого замка-крепости [3], который в далеком прошлом несколько раз частично разрушался и вновь отстраивался это было в те времена, когда наш предок сэр Джон де Лаунделес [4]  вместе со своими соотечественниками-шотландцами храбро сражался против английского короля Эдуарда Первого, стремившегося подчинить себе Шотландию, как он до этого подчинил Уэльс. Однако же в битве при Бевике шотландцы потерпели поражение и вынуждены были подписать капитуляцию и присягнуть на верность английскому королю. Сэр Джон, как и остальные шотландские лорды, скрепил свою подпись на документе своей личной гербовой печатью [5]. Было это в 1296 году, а в 1304 году сэр Джон подтвердил свою верность королю Эдуарду уже добровольно, проникшись уважением к храброму воину, честному человеку, доброму христианину и разумному правителю, несущему благо Шотландии, в то время раздираемой смутой. Позднее, в начале восемнадцатого века, когда Шотландия окончательно присоединилась к Англии, образовав Соединенное Королевство, Лаунделесы получили право заседать в Парламенте.

Но довольно иначе читатель подумает, что я тщеславна (хотя, наверно, я все-таки тщеславна). Я ведь начала это повествование не для того, чтобы хвастаться своими предками. Я только добавлю, что в конце концов к тому времени как родились мы с Невилом крепостные стены  нашего старинного замка так и остались полуразрушенными. Чтобы отстроить их заново, нужны были большие деньги, которых у нашего отца не было. Мы с Невилом любили лазать по развалинам стен и башен правда, Невил был гораздо более разумным и осторожным, чем я. Меня же трудно было удержать я залезала в такие места, откуда наша няня не могла меня достать, и поэтому она боялась со мной гулять. Отец распорядился, чтобы нас на прогулках всегда сопровождал Лобли крепкий и ловкий парень с добродушным веснушчатым лицом и ярко-рыжими волосами, тоже большой любитель полазать по старым стенам. (Матушка считала, что лучше было бы просто запретить нам это делать, но отец с ней не согласился. Он очень редко что-либо запрещал нам с Невилом.)

Сейчас я пишу “Лобли” с прописной буквы, поскольку знаю, что это имя. А тогда мы с Невилом считали, что лобли – это какая-то особенно почетная должность при нашем отце (дворецкий в нашем тогдашнем представлении назывался беркли в названиях должностей слуг мы, естественно, не разбирались). В самых ранних моих воспоминаниях Лобли всегда был в доме, где-то поблизости, и это было чем-то само собой разумеющимся. Но однажды он пропал. Мы пошли гулять с няней без него, и она сказала, что он поступил служить во флот.

Ах, какое то было счастливое время! И увы как недолго ему суждено было продлиться...

Могу сказать, что явилось для меня первым предвестником всех грядущих несчастий. Однажды я заснула на диване в кабинете отца. Разбудили меня тихие, приглушенные голоса родителей.

"Но, Эдвард, что же ты можешь сделать?" спросила матушка.

Отец вздохнул.

"Дорогая, но что-то я должен сделать, пока он не опозорил наше имя и не свел в могилу отца. Хватит того, что из школы его выгнали и мне стоило большого труда избежать огласки. Мы возьмем его с собой. На Цейлоне уж я возьму его в оборот, найду ему дело. Он у меня света не взвидит, некогда будет штуки выкидывать."

"Эдвард, но как же... Как же твой отец? Он ведь совсем ослаб. А наши дети? Им же надо будет учиться.” 

“Дорогая, но мы ведь не пробудем там долго года два, ну, много, три! Отец будет в надежных руках я вполне могу положиться на Беркли. К тому времени как детям пора будет начать учиться, мы обязательно вернемся. Я налажу все на плантации, введу в курс  дела Джона и оставлю его управляющим.”

“Как, Эдвард? Ты доверишь Джону…”

“Эмили, он Лаунделес! Я не допускаю мысли, что он пустой малый с дурными наклонностями! Это все выкрутасы юности, они вскоре пройдут. И самое лучшее средство от них дело. Настоящее серьезное дело. Я добьюсь того, что Джон возьмется за ум и станет человеком. Результатом нашей поездки будет двойное благо: мы пристроим Джона и начнем получать доход от твоей плантации. И тогда, возможно, отстроим замок. Все будет хорошо, Эмили, дорогая. Не волнуйся.”

“Да, Эдвард, я постараюсь. Я понимаю, ты должен. У тебя нет другого выхода. Что ж, пусть будет так."

Вдруг мне стало грустно, и я заплакала. Родители бросились ко мне. Теперь я думаю, что моя кроткая матушка уже тогда чутким сердцем поняла, что нас ждут плохие времена, а мне передалось ее предчувствие.

Вскоре мы начали собираться на Цейлон. Отец, как я узнала позже, решил сам заняться управлением  чайной плантации, приобретенной за годы службы на Цейлоне братом матушки и оставленной ей в наследство.  Дела плантации были порядком запущены, и надо было привести их в порядок.

В доме появился Джон наш дядя, младший брат отца. Его, как я поняла из разговора родителей, исключили из школы за проступки, которые остались мне неизвестны. Ему было тогда шестнадцать лет, а нам с Невилом четыре. Невил потянулся к нему, как маленькие мальчики тянутся к старшим - большим, сильным и смелым, как им кажется. Изо всех сил Невил старался заслужить одобрение Джона, его похвалу. А тот Невила на каждом шагу предавал: насмехался, ставил подножки, показывал жестокие фокусы разумеется, когда никто не видел, и забавлялся этим. Помню, как я хватала Невила за руку, когда Джон подзывал его и Невил готов был со всех ног к нему броситься. Но Невил меня отталкивал, а потом, после очередной жестокой шутки, приходил ко мне, глотая слезы:

"Елена! Ну почему он так?" 

"Он глупый, плохой мальчишка! Не подходи к нему!" кипятилась я. 

Мне казалось особенно обидным, что Джон был внешне очень похож на нашего отца. Мы все были похожи: отец, Джон, Невил и я [6].

Со мной Джон не связывался после одного случая. Случай был такой. Он взял мою куклу и сделал вид, что хочет оторвать ей голову, - при этом смотрел на меня насмешливо. (Вообще-то в куклы я не любила играть, предпочитая мальчишеские игры, но эта кукла подарок матушки была мне дорога.)

"Отдай!" сказала я и подошла к нему.

"А если не отдам что ты сделаешь? Заплачешь и позовешь мамочку?"

Уж не знаю, что на меня нашло, я ведь ничего не смогла бы ему сделать, если бы он сломал куклу. Но я почему-то почувствовала себя сильной как будто выросла и стала великаншей, про которых нам читали сказки. Я не отводила глаз: "Нет, не позову. Но вот увидишь, что сделаю!"

Он молча отдал мне куклу и отошел.

Путешествие наше на Цейлон было долгим и трудным но я плохо его помню. Помню только, как мы с Невилом начали думать, что теперь так и будем жить на корабле, он станет нашим домом, и мы никогда не ступим на твердую землю. Это казалось бы нам забавным, если бы не страдания матушки, которая плохо переносила морское путешествие. Но в конце концов мы добрались, все живые и более-менее здоровые. 

Вскоре я начала замечать, что Джон стал ко мне как будто добрым. Я говорю "как будто", потому что не умею выразиться лучше (я ведь предупреждала, что не очень образованная). Я была убеждена, что он вообще был недобрым, и очень не любила его за насмешки над Невилом. Джон ко мне подлизывается, решила я, - не получится! Теперь я понимаю, что этот странный человек питал ко мне какую-то привязанность - если он вообще был способен быть с кому-то привязанным. 

В делах отца я, разумеется, ничего не понимала и не интересовалась ими. И о том периоде нашей жизни могу рассказать только свои впечатления впечатления маленькой девочки. (К тому же, я думаю, было бы неправильно надолго занимать внимание читателя событиями, происшедшими до того, что случилось в Клойстергэме.) Помню, что отец всегда был очень занят и очень озабочен, и почти не мог проводить время в семье, с нами. Отец управлял плантацией и вникал во все сам, мало кому доверяя, потому что его много обманывали, так говорила матушка. Он ввел суровые порядки: ленивых и нерадивых работников жестко наказывали. Матушка говорила, что отец вынужден быть жестким иначе нельзя, иначе дел не поправить. Всюду, куда отец ходил по делам, занимаясь плантацией, он брал с собой Джона. Часто они закрывались у отца в кабинете и говорили о чем-то на повышенных тонах. Отец кричал на Джона: "Не вмешивайся, куда тебя не просят! Тоже мне, нашелся защитник! Защитник лентяев, потому что сам лентяй! С ними по-другому нельзя, это низшая, примитивная раса. В них тигриная кровь так они сами про себя говорят. Если их не держать в узде, они нас уничтожат." Потом отец выходил из кабинета, и мы слышали, как он кричит Джону перед тем как запереть дверь: "Вот сиди и считай! И потом перепишешь начисто то, что я тебе дал." 

Матушка и мы с Невилом сочувствовали отцу   у нас дома, в Шотландии, мы никогда не видели его таким раздраженным, таким несчастным. А Джон злился на отца, потому что отец все время давал ему какое-нибудь дело и контролировал его. Джон ходил мрачный, угрюмый, смотрел исподлобья.

Он немного смягчался, садясь за фортепьяно по вечерам, когда все дела были закончены. Он подолгу играл, а порой и пел - но только если в малой гостиной, где стоял рояль, никого не было. Я часто сидела под дверями гостиной и слушала, а иногда тихонько прокрадывалась в комнату. И он не прогонял меня и продолжал играть. Если же в комнату входил кто-то другой, Джон немедленно прерывал игру и уходил. Отец наш был к музыке вполне равнодушен, и мне даже казалось, что игра Джона его раздражала. Если он ее слышал лицо его болезненно морщилось, и он тут же находил Джону какое-нибудь дело. Что же касается меня я должна сказать, музыка Джона немного примиряла меня с ним, потому что играл и пел он так, что мне хотелось плакать не от грусти, а от чего-то еще, я не могла объяснить, от чего. Теперь я понимаю, что у него был недюжинный талант. И может быть, если бы отец не был к нему так строг и не противился бы тому, чтобы он серьезно учился пению (как хотелось Джону), все могло бы пойти иначе... Но нет-нет, я ни в чем не могу обвинить нашего дорогого отца! Все могло бы быть иначе, если бы Джон был другим человеком - если бы он был добрым и умел бы любить! 

Еще одним большим увлечением Джона были лошади. Мы держали конюшню, и объезжать лошадей, а также присматривать за конюхами, контролировать их работу это было единственным из поручений отца, которое Джон выполнял с охотой, и отец говорил матушке, что если Джон занят на конюшне его душа спокойна, он уверен, что Джон все делает на совесть и не отлынивает от работы.


Комментарии к главе XXIV[1] Автор просит читателя рассматривать данный текст не иначе как литературную игру, а поскольку в такой игре неизбежен некий элемент пародии, автор начинает и заканчивает “Повесть Елены” теми же словами, какими начинается и заканчивается “Повесть Эстер” в романе “Холодный дом” (единственное произведение Чарльза Диккенса, где повествование частично ведется от лица женщины — главной героини). Есть в тексте и другие стилистические отсылки к “Повести Эстер”, сделанные автором намеренно. [2] По мнению автора, Ландлесы не могут быть детьми англичанина и туземки (как считают некоторые исследователи романа), поскольку Невил называет сингалов “примитивной расой” (он бы так не высказался, если бы к этой расе принадлежала его мать и, следовательно, он сам – наполовину) и считает, что “капля тигриной крови” (только капля!), которую он иногда в себе чувствует (только иногда!), – результат общения с сингалами и их влияния, она не передана ему по наследству.Ни в одном произведении Диккенса не фигурируют в качестве главных действующих лиц ни представители других рас, ни метисы. Нравится нам это или нет, Диккенс был расистом — он был человеком своего времени, представителем своей нации, и упрекать его в расизме — все равно что упрекать благородного Атоса за то, что он колотил своего слугу.В сохранившихся набросках Диккенса к роману весьма интересна фраза, касающаяся близнецов:
“Mixture of Oriental blood – or imperfectly acquired mixture in them. Yes”.
Первая часть фразы понятна — примесь восточной крови. А вот дальше — тире и разделительный союз “or”, подразумевающий какую-то альтернативу первой части. Какую же? Если в данном контексте буквально переводить “imperfectly acquired”, получается абсурд: смешанная кровь — нечто присущее человеку от рождения, она не может быть “приобретена (acquired)”, да еще “не полностью, не до конца, не совершенно (imperfectly)”. Возможно, Диккенс имел в виду, что восточная кровь “приобретена” Ландлесами в устах молвы или в суждениях некоторых персонажей — например, миссис Криспаркл, мистера Сластигроха или девиц в пансионе мисс Твинклтон, — и на этом могли быть построены какие-то повороты сюжета. То есть “imperfectly acquired” в данном контексте вполне можно понимать как  “wrongly ascribed”.Фамилия Ландлес может быть современным написанием фамилии Лаунделес, действительно существовавшей и принадлежавшей старинному шотландскому роду. В этом убежден один из исследователей романа Эндрю Ланг, и автор с ним согласен.[3] Начиная с XVI века так делали многие шотландские семьи: на территориях старых замков-крепостей строили более комфортные дома, приспособленные для жизни, а не для обороны. [4] Johan de Laundeles — pеально существовавшее лицо (возможно, он был норманнского происхождения: приставка “de” перед его фамилией – не выдумка автора, он действительно так звался).[5] Подлинный исторический факт, подтвержденный документально. Вот герб Джона де Лаунделеса:
[6] В романе нет ни слова о внешности Эдвина Друда (родственника Джаспера!), но внешность близнецов описана подробно, и они той же масти, что и Джаспер. И кстати, интересно, почему никто не подозревает смуглого черноволосого — и красивого, если бы не сумрачность, — Джаспера (с его “восточным” видением в притоне) в примеси восточной крови?

Глава  XXV. Беда

Мы прожили на Цейлоне около двух лет, когда случилось большое несчастье. Отец любил верховую езду и был прекрасным наездником. Но однажды его принесли с конной прогулки неподвижного, бледного, едва не теряющего сознание от боли. Позже привели его любимого коня он был весь в мыле, с безумными глазами, храпел и задыхался. Придя в себя, отец рассказал, что конь как будто взбесился, понес и сбросил его. Оказалось, что отец повредил позвоночник. Несмотря на все ухищрения индийских врачей, он больше не встал. Заниматься делами плантации в полную силу он не мог, и пришлось нанять управляющего. Мистер Липенгрэб [7], большой, грузный, шумный человек, не понравился нам с Невилом сразу. Я слышала, как наши шотландские слуги (приехавшие на Цейлон с нами) шептались, что он бывший пират, переживший кораблекрушение и с тех пор осевший на суше. Кое-какие словечки в речи мистера Липенгрэба подтверждали, что он, во всяком случае, имел отношение к морскому делу. 

Все, что было дальше, похоже на страшный сон. Наши несчастья надвигались на нас, как снежная лавина в горах, — все тяжелее, все страшнее. 

Отец с каждым днем слабел и терял способность контролировать происходящее. А Джон как будто набирал силу, смотрел независимо, распоряжался всем в доме и позволял себе неуважительные выпады против отца и матушки. С управляющим, мистером Липенгрэбом, они, можно так сказать, сдружились. Джон своей волей ввел его в наш дом, приглашал сесть вместе с нами за стол обедать. Матушка, притихшая, подавленная несчастьем, постигшим отца, ничего не могла возразить. Казалось, ее ничто уже не занимало в жизни, она целыми днями сидела возле постели отца, держа его за руку. Мы с Невилом часто были предоставлены сами себе. Ища возможности отвлечься, забыть хоть на время обо всем грустном и неприятном, что окружало нас в нашем доме, мы убегали далеко, целыми днями бродили по плантации и по окрестным лесам и жили вполне самостоятельной жизнью. Люди, работающие на плантации, относились к нам с сочувствием, порой подкармливали. Они, конечно, сильно отличались от нас, и я думаю, что мы, несмышленые дети, многое перенимали от них – хорошо это было или плохо, мне трудно сказать.

Хотя мистер Липенгрэб был человеком крайне неприятным, надо признать, что обязанности свои он, видимо, выполнял исправно. Дела на плантации пошли хорошо — это вскоре стало чувствоваться по многим признакам. Плантация расширялась, участки земли, прежде ни на что не употреблявшиеся, начали разрабатываться. По всей плантации стало больше порядка, нигде не встречались праздно шатающиеся люди, коих прежде можно было везде видеть. За столом Джон и мистер Липенгрэб оживленно обсуждали какие-то планы. "Передайте Эдварду, — говорил Джон матушке. — Он будет доволен."    

Наш отец вскоре скончался — просто не проснулся однажды утром. По окончании срока траура наша матушка вышла замуж за мистера Липенгрэба. Вы удивлены? Мы с Невилом тоже не могли поверить случившемуся. И в самом страшном сне такое не привиделось бы. Однако же жизнь становилась хуже самого страшного сна. После кончины отца наша матушка стала очень странной — как будто оцепеневшей, безучастной ко всему. Случались у нее припадки, когда она как будто бредила, говорила что-то неразборчиво, не узнавала нас с Невилом, когда мы к ней подходили. Мы плакали от страха. 

Вскоре после свадьбы матушки с мистером Липенгрэбом наш дядюшка Джон пропал. До нас доходили разные слухи — слуги шептались по углам. Нашелся его сюртук – он валялся на песке,  на берегу, но потом выяснилось, что сюртук этот потерял конюх Стивенс, которому Джон вроде бы еще раньше его подарил. Словом, никто ничего не знал — Джон как сквозь землю провалился. 

И опять с нашей матушкой стали происходить странные перемены. Она как будто пробудилась ото сна — и обнаружила, что рядом с ней чужой, ненавистный ей человек. Сколько раз заставали мы с Невилом ее рыдающей, видели, как она рвала на себе волосы, заламывала руки. Однако же при нас она старалась держаться. И снова, как раньше, любила и ласкала нас. 

Нам с Невилом только исполнилось семь, когда матушка простудилась и слегла с сильной горячкой. Настал день, когда она позвала меня к себе. Я села к ней на кровать, и она взяла мою руку в свою.

"Послушай меня, Елена, — сказала она. — Я скоро уйду от вас. (Тут я заплакала.) Нет, не плачь, моя девочка.  Я никогда не покину вас с Невилом. Я с неба буду смотреть на вас — и, может быть, оттуда я лучше смогу защитить вас, потому что сейчас я бессильна, я мало что могу. И я должна кому-то вас с Невилом поручить — ведь вам нужна опека, так положено. Кроме мистера Липенгрэба, у вас есть только ваш дядя Джон, но если приходится выбирать из двух зол, я все же выберу мистера Липенгрэба — прости, девочка. По крайней мере, я хоть буду уверена... (Матушка не закончила фразы.) Но ты должна запомнить — хорошо запомнить — то, что я тебе скажу. Ваш дядя Джон — человек страшный, низкий человек. Если вам с Невилом когда-нибудь придется встретить его на вашем жизненном пути — а мое сердце подсказывает мне, что это случится и может плохо кончиться для Невила, — будь осторожна, моя девочка. Остерегайся его — берегись сама и береги Невила. Невил вспыльчив, легковерен, легко увлекается. Поэтому я говорю с тобой и надеюсь на тебя. Когда-нибудь ты многое поймешь из того, что не понимаешь сейчас. И когда тебе откроется вся низость этого человека, ты убедишься, что с ним страшно иметь дело. Если ты решишь бороться с ним — а это я тоже предвижу, зная твой характер, — будь трижды осторожна! Он ни перед чем не остановится, ему ничего не стоит уничтожить вас с Невилом и переступить через вас."

"Я не боюсь его, мамочка," — заявила я.

"Нет, нет, моя девочка, оставь эту самонадеянность! Лучше бойся его, остерегайся — так вернее будет! И Невила береги. Помни же то, что я тебе сказала."

На следующий день матушки не стало.

Ох, сколько уже раз мы с Невилом говорили себе: ничего страшнее того, что с нами произошло, и быть не может! Но теперь для нас наступили времена еще более страшные. Мы были совершенно беспризорные — никто о нас не заботился. Питались мы скудно, ходили оборванные. Не заботился никто и о том, где мы ходим, что можем увидеть и услышать, — ведь остерегаться нас никому и в голову не приходило. Однажды, уже приготовившись ко сну вечером, я вспомнила, что забыла кое-что в столовой — какой-то пустяк, сейчас не припомню, что именно. Однако заснуть без этой своей вещицы я не могла — несмотря ни на что, мы все-таки оставались детьми. Недолго думая, я встала и пошла в столовую. Подойдя к дверям, я услышала голоса. Разговаривали наш отчим и конюх Стивенс — тот, которому Джон когда-то подарил свой сюртук. Оба были уже изрядно пьяны, и продолжали пиршество в нашей некогда такой уютной столовой, никого не стесняясь — да и кого им было стесняться?

"Да, ловкий малый этот Ландлес," — говорил Стивенс.

"Ловкий-то ловкий, что и говорить. Да только мы еще ловчее. (Тут отчим отвратительно захохотал.) Про трюк с конем, если что, запросто все докажем — ты же и свидетелем пойдешь. Ведь пойдешь?"

"А то! С меня-то какой спрос? Мне сказал хозяин — я и сделал. Он меня убить грозился, если не сделаю."

"А насчет бабы — чем он там ее опаивал — мы и Салли могли бы в суд приволочь, пусть бы рассказала, чем она его снабжала. Она ж не знала, для чего — может, боль облегчить. Так что правильно он сделал, что смылся, — тут ему ничего не светило. Он думал, раз он Ландлес, барчук, так он хозяин положения, а все остальные на побегушках? Сосунок несчастный! А у нас просто! Ландлес ты или сам царь эфиопский, а сделал свое дело — ну и катись! Как же, расстанусь я ради него с денежками, когда он сам же мне их в руки отдал! Да еще и блажь-то какая в голове сидела — музыка, видишь ли! Пение! Ну а у меня другие планы на эти денежки."

"Что-что? Пе... пение? Ну так я тебе скажу, мы доброе дело сделали — от блажи парня вылечили!"

Тут оба негодяя захохотали как безумные и долго не могли остановиться. 

Потом я снова услышала голос конюха:

"Эй, слушай! А ты не думаешь... я хочу сказать, ты не боишься... Не так прост этот Ландлес, чтобы проглотить пилюлю и убраться восвояси. Не лучше ли было бы... ну, удостовериться, что он никогда больше никакой пакости не сделает?"

"Куда ему против меня! Я держу ухо востро!"

Дальше они заговорили о чем-то, что было мне непонятно, о каком-то черном дрозде [8], которого почему-то опасаются плантаторы. Но и того, что я поняла, было достаточно, чтобы повергнуть меня в шок.

Не помню, как я добралась до нашей комнаты в противоположном крыле дома. Я долго сидела, онемевшая от ужаса. Однако же через какое-то время я поняла — мне нельзя давать волю собственным чувствам. Помни, Елена, — сказала я себе, — помни, что ты обещала своей дорогой матушке. Тебе надо беречь Невила — поэтому все, что ты услышала, ты должна пережить одна. Ни слова Невилу! Ведь узнай он то, что знаешь теперь ты, — он тотчас пойдет убивать отчима! Ведь он мальчик — и он вспыльчив, горд и смел, как наш отец! А ты — ты же умеешь терпеть, не так ли?

И вот, сказав все это себе, я чуть успокоилась. Но решение, которое я в итоге приняла, наверно, не было удачным. Однако же мне, семилетней девочке, оно казалось единственным выходом из положения, в котором мы с Невилом находились, — и пусть осудит меня тот, кто ничего подобного не пережил.

"Вот что, Невил, — сказала я брату наутро. — Надо нам бежать отсюда."

И мы начали готовиться к нашему первому побегу.


Комментарии к главе XXV[7] Leap’an’grab — прыгнуть и схватить.[8] Черный дрозд — один из лучших певцов среди птиц, единственная певчая птица, трель которой настолько близка человеческому пониманию музыки, что ее можно переложить на ноты. Обладает также способностью к имитации звуков.

Глава XXVI. Поднадзорные

Вы разрешите мне пропустить в этом повествовании те страшные шесть лет, которые мы с Невилом прожили под опекой отчима, пока он был здоров и полон сил. Невил уже рассказал об этом периоде нашей жизни мистеру Криспарклу, а для меня эти воспоминания слишком тягостны.

Расскажу лишь о том, что случилось в день, когда наш отчим был ранен. Мы в очередной раз убежали из дома, нас поймали и сильно наказали. После жестокой порки я лежала в полузабытьи в нашей комнате. Рядом, в таком же состоянии, лежал бедный Невил. Вдруг я почувствовала прикосновение руки к своему лицу. Кто-то склонился надо мной. Меня погладили по волосам. Потом кто-то мягко разомкнул мои губы и мне в рот влилась какая-то жидкость довольно странного вкуса. И тут я почувствовала себя лучше и открыла глаза. Я увидела склонившееся надо мной лицо Джона. 

"Все хорошо, девочка. Все позади. Тебя больше никто пальцем не тронет."

Я только открыла рот — чтобы закричать — или сказать — не знаю что. Джон приложил палец к моим губам. "Прощай," — сказал он и исчез. Я снова закрыла глаза и, наверно, заснула, потому что боль утихла и мне стало значительно легче. Разбудили меня шум и крики слуг: "Убили! Ранили!"

В нашего отчима в тот день стреляли. Конюха Стивенса нашли задушенным. Было дознание, и в убийстве обвинили Джона. Кажется, нашлись против него какие-то улики, и слуги дали показания — только по убийству Стивенса, что касается покушения на убийство отчима, тут что-либо доказать было невозможно. Джона объявили в розыск. Все это мы с Невилом узнали позже, когда поправились после истязания. 

Я никому (и Невилу тоже, конечно) не рассказала, что видела в тот день нашего дядюшку Джона. Да я тогда и не была уверена, что он не привиделся мне в бреду — и что это точно был он. Он был каким-то другим, непохожим на себя прежнего. К тому же я не могла себе представить его способным на какой-либо добрый поступок. 

Отчим очень страдал. Вроде бы пуля задела какой-то нерв, и он не находил себе места от боли и просил, чтобы господь поскорее забрал его. Состояние его вскоре еще ухудшилось: у него отнялись левая нога и левая рука, а лицо страшно перекосилось, как будто на нем навсегда застыла нелепая гримаса. Он перестал ходить, и слуги носили его в кресле. Говорить он мог — правда, медленно, но вполне осмысленно, так что было понятно, что рассудок его не пострадал.  Слуги шептались о том, что пуля, которой в него стреляли, была отравлена. Однако же, по всей видимости, ранение и последующие сильные боли способствовали тому, что его разбил паралич. 

Через какое-то время, поняв, видимо, что уже не встанет, мистер Липенгрэб позвал к себе  священника, чего прежде никогда не случалось. В доме появился преподобный Хардинг, которому суждено было сыграть важную роль в нашей с Невилом жизни [9]. Побеседовав с отчимом, преподобный Хардинг приказал позвать нас. Мы явились и предстали перед ним. Это был высокий худой человек с холодным бесстрастным лицом. Посмотрев ему в глаза, я ощутила страх — и сразу же поняла, что то же самое чувствует и Невил. Очень страшные глаза были у преподобного Хардинга — такие светлые, что на загоревшем лице казались почти белыми, и они как будто горели — обжигали ледяным огнем. Понимаю, что это звучит странно, но иначе я не могу это выразить.

Мы с Невилом опустили глаза и прижались друг к другу. Я чувствовала, что Невил дрожит, и дрожала сама. Преподобный Хардинг сделал жест рукой, показывающий, что мы должны отойти друг от друга. И я, и Невил сделали шаг в сторону. Преподобный Хардинг долго — наверно, целую минуту — пристально смотрел на нас. Думаю, мы представляли собой жалкое зрелище — худые и оборванные. Он начал задавать нам вопросы: как мы живем, чем мы заняты, учились ли мы когда-нибудь чему-нибудь, есть ли у нас наставники. Мы отвечали, что в детстве нам читали сказки, и еще наша матушка рассказывала нам кое-что о том, как устроен мир. Это и составляло все наши познания. Ни читать, ни писать мы не умели, хотя нам было уже почти четырнадцать лет. 

Если преподобный Хардинг удивился, или огорчился, или же разгневался, то он ничем этого не выдал. Лицо его по-прежнему оставалось бесстрастным, только глаза горели. Он велел нам выйти за дверь, что мы и сделали со вздохом облегчения — но, конечно, далеко не ушли, а бросились к открытому окну в соседней комнате и стали прислушиваться к тому, что происходило в комнате отчима. Из того, что мы услышали, мы поняли, что наша жизнь вскоре изменится. Преподобный Хардинг громко говорил о долге, который есть у каждого христианина, о грехе, за который неминуемо придется расплачиваться, о геенне огненной (которая тут же представилась нам с Невилом светло-голубой, как глаза преподобного Хардинга), а наш отчим только невнятно что-то бормотал в ответ. Наконец гнев преподобного Хардинга, видимо, немного утих, речь его стала более спокойной, а голос стал звучать тише, так что мы мало что могли расслышать. Мы только поняли, что он собирается написать некому преподобному Джозефу Маршу [10], которого хорошо знает, и надеется, что вопрос вскоре решится.

Итогом этого разговора было то, что примерно через неделю нам объявили: Невил поедет в Коломбо, в школу для мальчиков, основанную преподобным Джозефом Маршем (это с ним переписывался преподобный Хардинг), а у меня будет учительница, которая поселится в нашем доме и станет учить меня всему, что полагается знать молодой девице.

Противоречивые чувства вызвало у нас с Невилом известие о таких разительных переменах в нашей жизни, и не могу сказать, чего было больше — радости или тревоги. Конечно, мы оба хотели учиться — страстно хотели! — и вполне отдавали себе отчет в том, что жизнь, которую мы до сих пор вели, не могла продолжаться. Ведь наш отец был джентльменом, а мать — леди, они оба принадлежали к старейшим знатным семьям в Шотландии, это мы знали — и понимали, что живем как два дикаря и очень отстаем в развитии и воспитании от наших сверстников. Так что надо было только радоваться: мы начнем учиться всему тому, что знают и умеют люди нашего круга, тому, чему наверняка уже давно учатся все дети, которые когда-то приходили к нам в гости на детские праздники в нашем доме в Шотландии. Я мечтала, что Невил будет учиться очень-очень усердно, а поскольку он такой умный, он когда-нибудь станет самым образованным и самым уважаемым человеком на Цейлоне! А может быть, станет и самым главным человеком — губернатором или как это там называется, — а я буду им гордиться и буду во всем ему помогать!

Невил грустно улыбнулся, когда я рассказала ему о своих мечтах:

“Сестричка, ты же, наверно, захочешь выйти замуж!”

“Нет, никогда! — воскликнула я. — Мы с тобой всю жизнь будем вместе!”

“Ох, Елена… Ты не забывай, что мои сверстники уже далеко от меня ушли, и мне придется нагонять — а еще получится ли? И как посмотрят на меня в школе, когда я приду туда, такой верзила — и не умеющий даже читать!”

Это сильно тревожило Невила, да и меня тоже (в глубине души), но я всячески старалась его ободрить и уверяла его, что все это не так страшно, он все преодолеет, главное — он будет учиться! 

Впервые в жизни нам предстояло расстаться, да еще надолго, и от этого тоже кошки на душе скребли — и у него, и у меня.

После отъезда Невила я чувствовала себя так, как будто у меня отняли часть меня самой. Как мне было одиноко, как я тосковала! Елена, говорила я себе, — ведь Невилу в школе хорошо! Ведь он учится, каждый день узнает что-то новое — стыдно же тебе грустить! Не хочешь же ты вернуть вашу прежнюю жизнь! Скоро и у тебя появится учительница, и ты не будешь больше одна!

Прихода учительницы я ждала с нетерпением. Со времени смерти матушки я не знала женской опеки, жила как мальчишка-сорванец. Я представляла себе, что моя наставница будет доброй и ласковой, я смогу полюбить ее, я буду делиться с ней секретами, поверять ей все, что у меня на душе.

Настал день, когда моя учительница, мисс Стинтон [11], появилась в доме. Привел ее преподобный Хардинг. Она была, как и он, высокой (почти одного с ним роста) и тоже была одета в черное, и когда они оба вошли в комнату — мне показалось, что “в ногу”, как марширующие солдаты, — впервые нехорошее предчувствие вкралось в мои мечты о доброй наставнице. Я, однако же, отогнала его и бросилась навстречу, собираясь обнять мисс Стинтон. Но она оттолкнула меня жесткой рукой, попросив вести себя пристойно (голос тоже показался мне жестким). На лице ее я ясно увидела выражение брезгливости — по-другому я не могу это назвать. Что ж, наверно, я тогда не была миловидной девочкой. Преподобный Хардинг смотрел на меня укоризненно своими обжигающими ледяными глазами. Он произнес  какие-то приличествующие случаю слова — представил меня мисс Стинтон, выразил надежду, что я буду хорошо себя вести и прилежно заниматься — я едва слышала его и едва отвечала, так ужасно было мое разочарование.

С первых же дней я начала бунтовать: я рвала тетради, разливала чернила, спутывала нитки для вышивания, убегала от мисс Стинтон и пряталась от нее. Все это я делала не потому, что не хотела учиться — я очень хотела! — но потому что восставала против нелюбви, против ее черствого равнодушия ко мне.  Я мстила ей за мое жестокое разочарование. Я нуждалась в любви, в ласке, в опеке — но ничего этого не получала.  Мисс Стинтон неустанно твердила о долге, который она должна исполнять как истинная христианка, о тяжком кресте, который она должна нести, — и при этом неизменно смотрела на меня с выражением брезгливости на лице.

За непослушание она наказывала меня — била меня линейкой по рукам, ставила в угол, оставляла без сладкого, а то и вообще без обеда. Но разве это все могло меня напугать! Я терпела гораздо более жестокие наказания во времена, когда отчим был здоров и полон сил, да и голодать мне было не привыкать.

В конце концов смириться меня заставили отнюдь не наказания мисс Стинтон (что бы она себе там ни воображала), а осознание того, что изменить я ничего не могу, другой учительницы у меня не будет, но учиться мне все-таки надо. Вот приедет Невил, он выучится, он станет самым образованным и самым уважаемым человеком на Цейлоне, а что же я? Так и останусь дикаркой и невеждой, никогда не стану настоящей леди? Ведь ему будет стыдно за меня! И матушке, и отцу было бы стыдно!

Мисс Стинтон, надо отдать ей должное, знала свое дело — и, положа руку на сердце, я могу сказать, что благодарна этой женщине, как и преподобному Хардингу. Возможно, у другой девочки на моем месте возникло бы чувство вины: раз ее не полюбили, значит, она этого не заслуживала. Но со мной ничего подобного не случилось. Я почти сразу же решила (и уверена в этом теперь), что эти люди просто не умели любить и ничего не делали из любви, а только из сурового чувства долга, который понимали как тяжкое бремя. Я помню, что даже начала чувствовать к ним что-то похожее на жалость, и — повторю еще раз — в итоге я осталась им благодарна.

Я научилась читать и писать (держа спину прямо), научилась ходить ровно и плавно, не топая, научилась делать реверанс (держа спину прямо), научилась опрятно одеваться и ухаживать за своей одеждой, научилась заплетать и закалывать волосы. Я колола себе пальцы иголками так же часто, как пачкала их чернилами, но мисс Стинтон упорно пыталась научить меня и вышивать (держа спину прямо). Однако же, освоив с грехом пополам всевозможные “козлики”, “елочки”, “настилы” и “вперед иголку” (в которых до сих пор путаюсь), я попросила мисс Стинтон научить меня штопать чулки и класть заплатки на рубашки — и мне, и Невилу такое мое умение было просто необходимо. Мисс Стинтон одобрила мое намерение, найдя его вполне разумным, и выполнила мою просьбу.

Чтение мое было невыносимо скучным. Я читала только религиозные и нравоучительные брошюры, которые приносил преподобный Хардинг. Он регулярно, раз в неделю, навещал отчима и каждый раз призывал меня, придирчиво оглядывал — чистый ли у меня передник, гладко ли лежат волосы — и заставлял меня рассказывать, о чем я прочитала. Слова одобрения он говорил не мне, а мисс Стинтон. Была ли она довольна — трудно сказать, если и была, то никак этого не показывала. 

 Я с нетерпением ждала первого приезда Невила на каникулы, представляя себе, как мы оба обрадуемся встрече, как много интересного он мне расскажет о школе. Но Невил приехал мрачный, с синяком под глазом. Конечно, он был рад встрече, но о школе ничего рассказывать не хотел. Со временем, понимая мое беспокойство и мое огорчение, и потому уступая моим расспросам, он все-таки поделился со мной своими бедами: в школе ему было непросто, над ним насмехались за его бедность, за его невежество.  Учениками преподобного Марша были в основном дети бюргеров — голландцев и португальцев, осевших на Цейлоне и оставшихся там после того, как Цейлон стал английским. Почти все они были младше Невила, но почти все умели читать, писать и считать — и, понятное дело, его дразнили. Учили в школе на английском языке, на котором Невил, в отличие от большинства учеников, хорошо и чисто говорил и который понимал тоже хорошо — и это стало еще одной причиной для неприязни. Преподобный Джозеф Марш был, как и мы, шотландцем, поэтому к Невилу чувствовал особое расположение, что было естественно. Это, с одной стороны, несколько облегчало положение Невила, поскольку учитель был с ним терпелив и готов был уделять ему больше времени, но с другой стороны — еще больше все осложняло: Невила считали любимчиком и ненавидели за это. 

Что я могла сделать, чем помочь? Какой легкой была моя жизнь по сравнению с жизнью моего брата!  Какими ничтожными были все мои огорчения!

Расставаясь в конце каникул, мы оба едва сдерживали слезы. Мне это удавалось лучше, и я как могла старалась ободрить Невила.

“Главное — ты учишься, — говорила я. — Все можно перетерпеть, ведь сколько мы с тобой уже перетерпели — просто так, ни за что. А теперь ты терпишь ради цели, большой цели. Только об этом думай, только это помни!”

“Да, сестричка. Я знаю. Не волнуйся за меня.”

В последующие приезды Невила я с болью в сердце начала замечать, что в нем все больше проявляется какая-то угрюмость, сумрачность. Он приезжал замкнутый, как будто чужой, мои расспросы его раздражали, так что я перестала спрашивать его о школе. Через несколько дней после приезда, однако, он как будто оттаивал, становился прежним, но я все равно ни о чем не спрашивала, боясь сделать ему больно. 

У нас появилось важное дело: по моей просьбе Невил стал привозить с собой книги, которые я быстро, взахлеб читала, и начал заниматься со мной — историей, географией и даже (немного) математикой.  Мисс Стинтон этих наших занятий не одобряла и пыталась их запретить, считая, что молодой девице не следует знать что-то сверх того, что предписано хорошим тоном.  Но, слава богу, было кое-что, чего мисс Стинтон страшно боялась, и со временем я научилась этим пользоваться. Она была подвержена мигреням и не выносила громкого шума, который мог вызвать приступ. Пусть не сочтет меня читатель слишком жестокосердной (наверно, так оно и было — но, увы, другого выхода я не могла придумать) — я принималась громко кричать, петь, носиться по дому, стучать по клавишам рояля (на котором некогда играл Джон) — словом, вспоминала все свои прежние замашки дикарки-сорванца — и мисс Стинтон, боясь приступа мигрени, ретировалась в свою комнату. 

Невил смеялся (о, как рада я была его хоть чем-нибудь развеселить!) и говорил, что снова видит своего верного товарища — а то уж он думал, что утратил его навсегда, получив взамен “хорошую девочку в чистых туфельках”[12]! И мы, хохоча во все горло (и по очереди призывая друг друга прекратить и стать серьезнее) садились за книги. 

Увы, каникулы приходили к концу, Невил уезжал, а мисс Стинтон наказывала меня за непослушание, и в моей жизни становилось еще больше скучных диктантов и нотаций от преподобного Хардинга (и меньше обедов). 


Комментарии к главе XXVI[9] Когда Ландлесы впервые убежали из дома, им было около семи лет. В последующие шесть лет они убегали четыре раза. Значит, когда они в последний раз убежали, им было тринадцать (возможно, четырнадцать — если Невил неточно помнит). Но когда они приезжают в Клойстергэм, им больше двадцати — ведь через полгода Сластигрох сложит свои полномочия опекуна, потому что близнецы станут совершеннолетними. Почему же целых шесть или семь лет они не убегали и как они жили все это время?В Клойстергэме близнецы выглядят как вполне цивилизованные люди: их речь грамотна и не примитивна, они знают, как вести себя за столом (на обеде у Криспаркла они никого не шокируют), Невил в ссоре с Эдвином гораздо больше похож на джентльмена, ведет себя с большим достоинством, чем Эдвин (пока его не спровоцировали — или не опоили), и он собирается готовиться к профессии юриста под руководством Криспаркла (значит, он как минимум умеет читать и писать), а Криспаркл вскоре начинает понимать, что у него не один прилежный ученик, а два (значит, надо полагать, и Елена не безграмотна).  К тому же Невил говорит, что его только ограничивали в образовании (“I was stinted… education”), но не лишали совсем. Автор позволил себе предположить, почему Ландлесы не убегали из дома в течение шести лет до приезда в Клойстергэм, где и как они могли учиться.[10] Преподобный Джозеф Марш — шотландский англиканский священник и педагог, основавший в 1835 году школу для мальчиков в Коломбо. Это была первая государственная средняя школа для мальчиков на острове, в 1836 году она стала называться Академией Коломбо.Невил, думается, вполне мог поехать туда учиться по рекомендации преподобного Хардинга.   [11] Stint — ограничивать, лимитировать, недодавать.[12] Дословный перевод английского goody-two-shoes — девочка примерного поведения, пай-девочка.

Глава XXVII. Неприкаянные [13]

Так продолжалось четыре года, из которых последние два были настолько безотрадными, что мы не раз всерьез подумывали, не убежать ли нам снова. Тяжелая болезнь вынудила преподобного Марша отойти от дел — и вскоре он скончался [14]. Жизнь Невила в школе стала совсем невыносимой, причем самым тяжелым было то, что почти ничему новому его уже не могли научить — все, что могла дать ему такая школа, он получил в первые годы.  Ни о каком серьезном образовании речи не могло идти. Ну а с моим обучением под руководством мисс Стинтон дела обстояли еще хуже: по сути, она стала для меня только надзирательницей. И еще одно обстоятельство стало очень сильно отравлять мне жизнь: отчим завел обыкновение присутствовать при моих занятиях с мисс Стинтон, да и просто по вечерам требовал, чтобы слуги приносили его в кресле в гостиную, — и он подолгу неотрывно смотрел на меня жутким злобным взглядом и бормотал что-то вроде “узна-а-а-ете… узна-а-а-ете” (с речью у него совсем стало плохо, он мог произносить только несколько слов, да и то невнятно). Конечно, ничего плохого он мне сделать не мог (прошли те времена), но его перекошенное лицо и ужасные злые глаза наводили на меня тоску. 

Жизнь, однако же, снова преподнесла нам крутой поворот: наш отчим скончался. Невила вызвали из школы, он приехал на похороны и в школу больше не вернулся.  Вдруг оказалось, что мы почему-то больше не можем жить в нашем доме!  Появились люди с блокнотами, которые ходили по всем комнатам, считали и описывали все, что в них находилось. Мы с Невилом ничего не понимали, нам никто ничего не говорил.  Мои надежды на будущую хорошую жизнь, когда Невил выучится, померкли, и на смену им пришел страх.  Что с нами будет? — спрашивали мы с Невилом друг друга. Невил думал, что мистер Липенгрэб, даже будучи уже совсем немощным и не имея возможности проявлять жестокость, все равно сумел напоследок как-то нам навредить, и страшно злился, сожалея, что отчим не умер раньше или что он сам не убил его. Я спрашивала Невила — неужели он смог бы убить? Невил отвечал, что запросто. Но я не хотела думать, что он способен на убийство (хотя бы и такого негодяя, как мистер Липенгрэб, которого я и сама ненавидела и никогда не испытывала к нему ни малейшей жалости), и в душе оправдывала Невила, предполагая, что он так злится просто от сознания своей беспомощности.  В те дни даже преподобный Хардинг смотрел на нас с некоторым подобием сочувствия, и ледяной огонь в его глазах как будто чуть затухал.

Вскоре он объявил нам, что мы должны освободить наш дом, потому что не имеем больше права в нем жить, и на то время, что он будет вести переписку относительно нашей дальнейшей судьбы с мистером Сластигрохом (которому наш отчим передал опеку над нами), меня приютит мисс Стинтон, а Невил поживет у него. Мы попробовали протестовать, уверяя, что вполне можем какое-то время пожить в бараках сингалов, работающих на плантации, — мы знали многих, кто нас жалел и наверняка приютил бы. Но преподобный Хардинг и мисс Стинтон пришли в ужас и в один голос сказали, что это недопустимо, причем мисс Стинтон добавила, что в тот день, когда она с чувством выполненного долга расстанется со мной, она перекрестится с огромным облегчением, а преподобный Хардинг заверил нас, что не преминет в письме к мистеру Сластигроху охарактеризовать нас так, как мы заслужили, и порекомендует ему обращаться с нами построже — для нашей же пользы. 

И потянулись долгие тягостные месяцы ожидания и неизвестности, которые не могли скрасить даже планы побега (пусть несбыточные, но все же дававшие нам с Невилом иллюзию, что мы можем сами что-то решать в своей жизни) — такие планы мы не могли обсуждать, поскольку виделись нечасто.  

Наконец преподобный Хардинг сообщил нам, что мы отправляемся в Англию, чтобы там встретиться с нашим теперешним опекуном, мистером Сластигрохом, вручил нам немного денег и рекомендации, как разыскать нашего опекуна в Лондоне (на тот случай, если нас почему-либо не встретят в порту), после чего и преподобный Хардинг, и мисс Стинтон без сожаления с нами распростились (мы тоже сожаления от расставания с ними не испытали), и нас посадили на корабль. 

И снова путешествие показалось нам бесконечным, но теперь мы были одни — не было с нами ни отца, ни матушки — и впереди была неизвестность. Мы как могли крепились и храбрились, убеждая друг друга, что не пропадем: мы же теперь почти взрослые, и если захотим убежать — у нас это получится лучше, чем в детстве. Невил говорил, что если нас никто не встретит в порту, это будет к лучшему (хотя меня возможность такого развития событий очень беспокоила, и подозреваю, что его тоже, только он изо всех сил старался это скрыть). 

“Мы тогда не станем искать этого мистера Сластигроха — зачем нам это? Как-нибудь доберемся до нашего замка, сестричка, — говорил Невил, — уж оттуда-то нас никто не прогонит!”

У меня, однако же, совсем не было уверенности, что так нам следует поступить.  А вдруг мистер Сластигрох окажется хорошим  человеком? Если в нашем детстве инициатором побегов, протестов и каких-либо решительных действий неизменно была я, то теперь, когда мы стали взрослыми, роли как будто переменились: Невил был гораздо храбрее и решительнее меня, я же трусила и не всегда готова была безоговорочно его поддержать в его замыслах. 

Мы понятия не имели, что происходит в Лаунделес-хаусе, кто в нем обитает, жив ли еще наш дедушка (во времена нашего детства мы его почти не видели — он страдал от подагры и не выходил из своей комнаты, так что мы его и не помнили), служит ли еще наш беркли (нет-нет, теперь мы понимали, что он — Беркли, но вспоминать наши детские забавные заблуждения доставляло нам хоть какую-то радость). Мы решали, что будем делать, если почему-либо (мы не знали почему) кто-либо (мы не знали кто) прогонит нас из замка.

“Мы не уйдем, — говорил Невил, — мы поселимся в подземелье и по ночам будем выходить и бродить по дому, притворяясь привидениями. Тогда нас точно оставят в покое!”

Судите сами, как наивны мы были и как беззащитны перед судьбой! Ничто в нашей жизни не зависело от нас самих — все решали другие люди, и среди этих людей мы еще не встретили никого, кто любил бы нас и по-настоящему о нас беспокоился бы.

Но наши страхи (а также связанные с ними отчаянные планы) оказались напрасными. В порт за нами приехали и до Главного Прибежища Филантропии в Лондоне, где нам предстояла встреча с нашим новым опекуном, доставили без особых приключений. В дороге, правда, мы совсем пали духом: если на корабле наше будущее тревожило нас  своей неопределенностью, то теперь оно рисовалось нам  беспросветно мрачным — а иначе, наверно, и быть не могло, очень уж унылыми, исхудалыми и потрепанными выглядели оба наших провожатых (позже мы узнали, что они назывались “филантропы на жаловании”, то есть не вступали в филантропические общества добровольно, а были на службе), так что Невил каждый раз, взглянув на них, смотрел на меня вопросительно, брал меня за руку и делал такое движение, как будто собирался выпрыгнуть из кареты дилижанса, — но я только отрицательно качала головой и пыталась успокоить его взглядом:  подождем, посмотрим, что будет дальше (я уже говорила, что с годами стала гораздо трусливее).

По сравнению с мистером Сластигрохом наш отчим (который вообще-то был человеком большим и грузным) показался бы просто карликом. А уж голос у мистера Сластигроха был такой, что каждый раз, как он что-то говорил, мы с Невилом невольно с ужасом взглядывали на окна — не вылетели ли стекла. Встретил он нас очень сурово, надо сказать. Видимо, преподобный Хардинг в своем письме действительно написал про нас нечто такое, что заставило мистера Сластигроха заранее нас невзлюбить. Однако же похоже было, что он почему-то еще больше на нас разозлился, как только Невил — нисколько не грубо, а, напротив, очень вежливо и даже робко — спросил о нынешнем состоянии дел в Лаунделес-хаусе, где мы жили в раннем детстве с родителями, и о том, не можем ли мы, или не сможем ли в ближайшем будущем вернуться в наш родной дом.

“Как-как вы сказали? — прогрохотал мистер Сластигрох. — Лаунделес-хаус? Это еще откуда взялось?”

Так раньше писалась наша фамилия, сказали мы. Это фамилия наших предков. И так называется наше родовое поместье.

“Вот как? И у вас, я полагаю, есть какие-то бумаги, подтверждающие сей факт?”

Мы переглянулись. Нет, никаких бумаг у нас не было. 

“А может быть, вы скажете мне, где — ну хотя бы приблизительно — этот самый Лаунделес-хаус расположен?”

Мы только знали, что в Шотландии. Мы ведь уехали оттуда совсем маленькими детьми!

“Ну так вот что я вам скажу, — прогремел мистер Сластигрох и стукнул ладонью об стол. —  Вы — мои подопечные, и опека над вами поручена мне вашим отчимом, мистером Липенгрэбом, а ваша фамилия — Ландлес, да-да: эл, а, эн, де, эл, е, эс! Никаких сведений о том, что она когда-либо произносилась или писалась как-то по-другому, у меня нет. ” 

“В таком случае, сэр, — голос Невила прозвучал так тонко и отчаянно (после грохота мистера Сластигроха), что я вздрогнула и крепко схватила Невила за руку: поддержать, или защитить, или уж не знаю что, — в таком случае мы, вероятно, найдем в Лондоне юридическую контору или подобное место, куда можно обратиться…”

Тут мистер Сластигрох рассвирепел так, что больше рассвирепеть, кажется, было уже и невозможно.

“ПО ДОСТИЖЕНИИ СОВЕРШЕННОЛЕТИЯ, СЭР, — проревел он (я не знаю, как еще можно это назвать), обращаясь теперь только к Невилу, который храбро не отводил глаз, хотя давалось ему это очевидно с большим трудом, — по достижении совершеннолетия вы можете обращаться куда вам угодно, а также в кого вам угодно: в бездомных бродяг или в нищих на паперти — на здоровье, сэр! Но пока этот — без сомнения, благословенный для меня — момент не наступил, вы находитесь под моей опекой и ответственность за вас несу я. Да, я хорошо знаю свои обязанности и свято их исполняю! Я наведу справки — наведу, сэр! И если только этот самый Лаунделес-хаус существует в действительности, а не в ваших фантазиях — до вашего совершеннолетия мы все это вытрясем, то есть, я хочу сказать, выясним — словом, утрясём. К вашему сведению, мы, филантропы, тоже должны есть свой хлеб — то есть, я хочу сказать, тоже не зря едим свой хлеб! Тьфу ты! НЕ ПУТАТЬ МЕНЯ!”

Тут мистер Сластигрох пришел прямо-таки в неистовство и застучал кулаком по столу, хотя мы и не думали как-либо его путать — мы молчали, и только Невил смотрел на него все еще не очень дружелюбно, ну а я почти на него не смотрела, а больше на Невила, опасаясь, что он не сдержит себя и допустит какую-нибудь грубость. 

Немного успокоившись, мистер Сластигрох объявил нам, что должен отправиться на заседание филантропического общества, где будет сидеть в председательском кресле и одновременно, по примеру Цезаря (это он так сказал, и Невил потом объяснил мне, что это значит), будет заниматься нашими делами. Прежде чем выйти из комнаты, он позвал кого-то в открытую дверь, и в комнату вошел один из унылых субъектов, сопровождавших нас в Лондон. Мистер Сластигрох что-то шепнул ему на ухо, к немалому нашему удивлению — мы не представляли себе, что он умеет говорить тихо, — после чего вышел, а унылый субъект взял стул, подставил его к закрывшейся двери и с самым невозмутимым видом на него уселся. 

Нас стерегут, поняли мы, — значит, пока что нам не убежать.

Мистер Сластигрох председательствовал целых три часа — и, очевидно, в какой-то момент в течение этого времени над его председательским креслом взошла (пусть и ненадолго) звезда нашей с Невилом удачи: из нескольких, вероятно, имевшихся у него возможностей устроить нашу дальнейшую судьбу так, чтобы мы не мешали ему заняться утрясением (или же вытрясением) всего относящегося к нашему наследству, он выбрал предложение миссис Криспаркл и решил отправить нас в Клойстергэм.

Несколько дней мы провели в доме мистера Сластигроха, на каждом шагу натыкаясь на запертые двери или унылых субъектов, следовавших за нами по пятам, а затем мистер Сластигрох самолично проводил нас в Клойстергэм (вероятно, просто потому, что ощутил потребность в свежем воздухе).

В дороге мы с Невилом договорились, что, во-первых, если нам что-то не понравится, вызовем на ссору нашего нового наставника и убежим, на этот раз уж точно, и, во-вторых, если все обернется не так плохо и мы все-таки останемся у этого мистера Криспаркла, будем до нашего совершеннолетия молчать о наследстве (чтобы нас не подняли на смех), и Невил будет учиться на юриста, чтобы самому во всем разобраться (в первом решении инициатива исходила от Невила, а во втором — от меня). 


Комментарии к главе XXVII[13] “Исповедь” Невила Криспарклу свидетельствует о том, что совместное проживание с отчимом и его жестокое обращение не было единственным источником несчастий близнецов.  “Никто из тех, кого мы до сих пор знали, нам не нравился,” говорит Невил (значит, были те, а не только тот), и “то, как вы нас приняли, ничуть не похоже на все, с чем мы раньше сталкивались” (значит, где-то еще их принимали), а Елена, по его словам, прошла “сквозь все испытания нашей несчастной жизни” — значит, близнецы прошли через многие испытания и сталкивались со многими людьми, которые были к ним равнодушны или жестоки. [14] Подлинный факт.

Глава XXVIII. Неожиданная встреча

Дальнейшее читателю известно. После всех наших мытарств мы с Невилом наконец обрели пристанище в Клойстергэме. Судьба была настолько благосклонна к нам, что подарила Невилу — да и мне тоже — прекрасного наставника в лице мистера Криспаркла. Мы приехали настороженные, наученные горьким опытом ожидать от жизни только худшего — но оказалось, что бояться нам нечего, и мы начали расслабляться и уже сказали друг другу, что нам, кажется, наконец-то повезло.

И тут судьба преподнесла нам еще один сюрприз. Можете представить себе мое изумление, когда в первый же день пребывания в Клойстергэме, у мистера Криспаркла — который был очень добр и чуток к нам, и пригласил к обеду мою будущую дорогую подругу — несомненно, позаботившись о том, чтобы я сразу почувствовала себя легко и свободно и чтобы в Женской Обители, моем новом доме, мне не было одиноко поначалу, — то есть, я хочу сказать, все это он сделал бы для любой девушки, которая оказалась бы на моем месте (потому что я не хочу, чтобы читателю показалось, что я что-то о себе возомнила) — за что я всегда буду ему безмерно благодарна, — так вот, у мистера Криспаркла я увидела человека, в котором почти узнала нашего дядюшку Джона [15]! Я говорю "почти", потому что совершенно уверена я не была. Если это был Джон — то он очень, очень сильно изменился [16]! По одной только внешности его трудно было бы узнать, почти невозможно. Однако же не столько его внешность убеждала меня в том, что это все-таки Джон, — сколько песня, которую пела Роза! Я столько раз слышала в детстве, как ее пел Джон! И аккомпанировал он моей дорогой девочке точно так, как когда-то себе! И эта манера сидеть за фортепьяно, чуть склонив голову набок, и то, как он поднимал руки над клавишами… Мне хотелось увидеть реакцию Невила, спросить его, что он думает — узнал ли он Джона в этом человеке. Но, взглянув на Невила, я поняла:  ему не до того, чтобы узнавать или не узнавать кого-либо [17]. Он, кажется, никого и ничего не замечал вокруг, кроме Розы! И ведь тут же сидел ее жених, Эдвин Друд! Ох, подумала я, не миновать нам беды. Так и случилось...

 Этот человек, называвший себя Джоном Джаспером, — я говорю так, потому что в то время еще не была совершенно уверена, что это наш дядя Джон, — был влюблен в мою дорогую девочку, я это сразу поняла. И моей девочке внимание мистера Джаспера было неприятно, что и показал ее приступ. 

 Я не думаю, что сумею найти слова, которые описали бы чувства, переполнявшие меня на том обеде у мистера Криспаркла, и все смятение моих мыслей. И возможности собраться с мыслями у меня не было ни тогда, ни позже в тот вечер, когда надо было успокоить Розу, которая была еще больше смущена и взволнована, чем я. Эдвин Друд предположил, что и я бы, как Роза, испугалась бы мистера Джаспера при схожих обстоятельствах. И опять во мне что-то воспротивилось, как в тот день, когда Джон грозился сломать мою куклу, и я упрямо сказала: "Нет. Ни при каких обстоятельствах." (Хотя я тут же вспомнила слова моей матушки, которая стремилась меня предостеречь от необдуманных шагов.) И реакция Джона на мои слова еще раз подтвердила правильность моей догадки — конечно же, это был он!

То, что рассказала мне позже вечером моя девочка, открыло мне многое [18]. 

Значит, Джон, когда его объявили в розыск, сумел скрыться, перебраться в Англию и занять место некоего Джона Джаспера, дяди Эдвина Друда. Как же ему это удалось? Да нет, думала я, это невозможно, я ошиблась! Наверно, в то время я просто пыталась убедить себя в невозможности такого развития событий, чтобы отвести от себя и от Невила неприятности, потому что если бы я оказалась права, нам ведь нужно было бы как-то действовать, что-то предпринять. И как бы тогда усложнилась наша жизнь, только-только начавшая изменяться к лучшему! Я представляла себе реакцию мистера Криспаркла, если бы мы с Невилом, не успев обосноваться в Клойстергэме и чем-то хорошим заслужить его одобрение, стали бы пытаться опорочить уважаемого, заслуженного человека, каким он был в глазах всех окружающих. А если бы оказалось, что я все-таки ошиблась? Я даже представить себе боялась весь стыд, весь ужас нашего положения в этом случае!

Да и о предсмертных заветах нашей матушки надо было помнить. Она ведь не только предостерегала меня — она завещала мне Невила, заботу о его безопасности.

И как же скоро пришлось мне убедиться в том, что матушка была права! Уже на следующее утро весь наш пансион лихорадило от сенсационной новости: брат Елены Ландлес поссорился — и подрался! — с женихом Розы, мистером Эдвином Друдом! Вы можете себе представить, какими мыслями, какими опасениями я терзалась — ведь я знала обо всей этой ситуации гораздо больше, чем остальные! Мне нужно было поскорее увидеться с Невилом, и я рискнула — в первый же день пребывания в пансионе — попросить у мисс Твинклтон разрешения навестить брата. Я готова была уйти и без разрешения — настолько неспокойно было у меня на душе, что и своей репутацией, и перспективой дальнейшей спокойной жизни в пансионе я готова была пожертвовать. Но, слава Богу, мисс Твинклтон разрешила мне пойти — думаю, то обстоятельство, что она и сама сгорала от любопытства и хотела поскорее все узнать, что называется, из первых рук, сыграло свою роль. Что ж, я нисколько ее не осуждаю.

Матушка мистера Криспаркла встретила меня очень радушно и сразу же стала убеждать сына позволить нам с Невилом пойти прогуляться вдвоем (когда мы попросили его об этом), говоря, что вполне мне доверяет, и Невил при мне будет вести себя прилично. Мистер Криспаркл отпустил нас, и мы пошли к реке. Тогда мы и обнаружили место, которое впоследствии облюбовали для прогулок, — узкую песчаную косу у самой реки. Гуляя там, мы могли обсуждать все, что нас волновало,  не опасаясь, что кто-то нас услышит: каменистый спуск к реке был такой крутой, что мало кто решался спуститься в этом месте, а если бы кто-нибудь и решился — мы бы его издалека увидели [19].

Невил во всех подробностях (насколько помнил) рассказал мне о ссоре с Эдвином Друдом в квартире Джона.    

“Ты только подумай, Елена, — кипятился Невил, — он указывает мне на этого выскочку, этого самонадеянного грубияна, ровно ничего из себя не представляющего, и говорит — посмотрите, каков баловень судьбы, как он царственно раскинулся в кресле! И это он говорит мне, Елена — мне, наследнику рода Лаунделесов! И ведь я вынужден признать, что он прав — это ничтожество счастливее меня!”

Надо ли говорить, что я испугалась.

“Невил! Ты уверен, что не проговорился? Ты же знаешь наше положение! Ты представляешь, как смешно ты будешь выглядеть, какие сплетни пойдут по всему городу? А как буду выглядеть я — дикарка и неумеха, и при этом наследница шотландских лордов! В пансионе ведь хватает острых язычков! Нам просто прохода не дадут!”

“Нет-нет, сестра, не волнуйся! Я уверен, что ни одним словом себя не выдал.”

“Невил! Ты всегда должен помнить, всегда повторять себе: мы ничего не знаем об этом наследстве — есть ли оно вообще? С плантации нас выставили неизвестно почему, и принадлежит ли еще нам Лаунделес-хаус? А если уже нет? Мистер Сластигрох, конечно, человек неприятный, но не станет же он так обманывать!”

“Елена, мы ведь договорились с тобой, и я обещал тебе: я выучусь и стану юристом так быстро, как только смогу. Я буду сидеть над книгами день и ночь! Я разберусь в этих чертовых наследственных делах, поверь мне! Я выведу на чистую воду Сластигроха, если он мошенник! Я буду с ним судиться, если придется, и буду сам защищать наши интересы в суде!”

“Да, Невил, да. Но пока — пока мы несовершеннолетние и ничего в этих делах не понимаем, лучше тебе избегать таких ситуаций, когда… когда ты можешь потерять контроль над собой. Ты понимаешь меня?”

“Будь покойна, сестра! Никогда и ничто не заставит меня забыться настолько, чтобы потерять чувство собственного достоинства и сделаться посмешищем — а проговориться означает именно это. Я скорее размозжу голову этому хлыщу — или им обоим! (Я содрогнулась.) Ты представь себе, Елена, — он объединил меня и себя! Будто он и я похожи — мы оба неудачники по сравнению с Друдом! У нас с ним, он сказал, нет никаких перспектив, если только одному из нас не повезет больше, чем другому! Да как он смеет, Елена! Что у меня с ним общего? [20]”

О, общего у них было гораздо больше, чем он думал! Я внимательно посмотрела в лицо Невилу. Нет, никаких признаков прозрения на нем не было — только гнев. Невил по-своему истолковал мой тревожный взгляд и взял меня за руку.

“Нет-нет, успокойся, Елена! Я никогда не выдам себя, пусть уж лучше он принимает меня за полудикаря и ставит мне в пример своего ничтожного племянника — я все стерплю.”

О нет, Невил, он не принимает тебя за полудикаря, подумала я, — только не Джон! Но что же все это значит? Зачем Джон так ведет себя с Невилом?  

Переговорив с Невилом, по дороге обратно, в Женскую Обитель, я постаралась привести в порядок свои мысли и как-то оценить ситуацию. Во-первых, не случилось худшего, чего можно было ожидать (как мне тогда казалось — и как же я была наивна!): Невил не узнал Джона. Собственно говоря, это было неудивительно: как я уже говорила, внешне его почти невозможно было узнать, а его музыкой Невил никогда не интересовался, так что манера игры Джона ничего Невилу не говорила. Участие Джона в ссоре Невила с Эдвином Друдом было несомненным, Невил  понимал, что его подначивают, провоцируют. Но с какой целью — этого он и близко не мог себе представить! Не представляла и я. Все мои предположения сводились к тому, что Джон по старой привычке дразнит Невила, а теперь к его всегдашней озлобленности (против всех членов нашей семьи) присоединилась еще и досада на то, что Невил, как и он сам, был влюблен в Розу. Я думала, что нам с Невилом предстоят трудные времена, — но, конечно, и сотой доли того, что на нас свалилось, не могла предвидеть.

После того, как я выполнила поручение Невила — передала моей дорогой девочке его извинения, — мы с ней, не сговариваясь, избегали касаться этой темы. И как же я ей благодарна за доброту и деликатность, которые она проявила! Нам обеим было трудно, но мы поддерживали друг друга и вместе защищались от любопытства окружающих, как могли, — и наша дружба, пройдя это испытание, стала только крепче. 


Комментарии к главе XXVIII[15] Отправной точкой версии окончания романа, представленной в данном повествовании, стала для автора Глава XIV, которую Диккенс патетически назвал цитатой из “Макбета”: “Когда эти трое сойдутся вновь?” и в которой очень торжественно, по очереди, “первый…”, “второй…” и “третий поднимается по каменной лестнице”. Зачем нужна была Диккенсу (тончайшему стилисту) такая торжественная многозначительность,  связавшая воедино троих? Таинственная глубинная связь между двоими (Эдвином и Джаспером) понятна, но почему Невил — третий? Неужели только потому, что Джаспер решил (непонятно зачем, кстати!) его “подставить” — обвинить в убийстве? С точки зрения автора, такая мелкая причина все-таки не оправдывает патетики стиля Диккенса в данном случае. Связь между Невилом и Джаспером должна быть не менее глубокой и значительной, чем связь между Эдвином и Джаспером, тем более что Невил первым поднимается по лестнице (что представляется автору крайне важным). С этого и началась версия, основанная на возможном  кровном родстве Невила и Джаспера, а далее нашлись ключики-подсказки, разбросанные по тексту, которые, по мнению автора, могут служить ее подтверждением, и самый существенный среди них — отсутствие какого-либо определенного прошлого у Джаспера в романе. Весьма интересно, с точки зрения автора, и название главы Х: “Smoothing the Way” — дословно “прокладывая путь”, “подготавливая почву”. Русский перевод “Попытки примирения” неточен, ибо в нем теряется двусмысленность английской фразы — ведь глава содержит не только попытки примирения молодых людей, предпринятые Криспарклом, но и кое-что очень важное, предпринятое Джаспером: он демонстрирует Криспарклу свою неприязнь и недоверие к Невилу, даже показывает записи в дневнике. К чему же Джаспер в данном случае “прокладывает путь”? Не к убийству Эдвина (это он сделает во время “странной экспедиции”), а скорее к возможности обвинить Невила в убийстве.  [16] В сцене обеда у Криспаркла Елена (впервые попавшая в его дом и впервые увидевшая всех присутствующих на обеде людей) “прямо и упорно” смотрит на Джаспера — без всякой мало-мальски понятной читателю причины. А когда Роза прекращает пение, едва не лишаясь чувств, Елена, стремясь ей помочь, почему-то “зажала одной рукой ее розовые губки” и попросила присутствующих:  “не говорите с ней минуту”. Почему? Уж не стремилась ли она (в первом непроизвольном порыве) защитить не только Розу, но и Джаспера?[17] В той же сцене Елена бросает Невилу быстрый взгляд, в котором Криспаркл видит то “мгновенное и глубокое понимание”, существующее между близнецами, о котором как раз перед этой сценой Диккенс сообщил читателю устами Невила. [18] Когда Елена и Роза остаются вдвоем в комнате Розы и выражают друг другу симпатию и намерение подружиться, Елена (после обычного в таких случаях девичьего ритуала) прямо и безапелляционно спрашивает: “Кто такой мистер Джаспер?” и, хотя Роза напугана и не хочет продолжать этот разговор, настаивает: “Все-таки постарайся, милочка, еще рассказать о нем”. Огонь, появившийся затем в глазах Елены, должен быть опасным для того, “кого это ближе всех касается” (то есть, очевидно, для Джаспера), — а еще ведь ничего не произошло, Джаспер еще не провоцировал Невила.  [19] Во внутренний мир близнецов читатель не проникает, они представлены Диккенсом только во внешних своих проявлениях (как и Джаспер, Курилка и Дэтчери, но последние — по понятным причинам). Близнецы любят гулять в таких местах, где никто не слышит, о чем они говорят. Стало быть, у них должны быть какие-то тайны — какие же?[20] Как это ни парадоксально, Джаспер, дразня Невила, вполне искренен — он говорит чистую правду (по версии автора).

Глава XXIX. Катастрофа

Однако же Эдвин Друд уехал, страсти мало-помалу улеглись. Нам с Невилом довелось прожить более или менее спокойный месяц — насколько это было возможно в наших обстоятельствах. Я все время была очень занята. Мне нужно было наверстывать упущенное в моем образовании и воспитании. Какой неловкой дикаркой я порой чувствовала себя в пансионе! Много чего я не знала и не умела, “науки” мисс Стинтон оказалось недостаточно (хотя без нее мне пришлось бы совсем туго). Наверно, я умерла бы со стыда, если бы не моя дорогая девочка, которая всегда была рядом, ободряла меня и поддерживала, проявляя величайшую чуткость и тактичность.

В пансионе мисс Твинклтон девушек учили многим полезным для жизни навыкам и умениям. Все это было прекрасно, и всю мою жизнь я с благодарностью буду вспоминать мисс Твинклтон и ее пансион (хотя вышиванию меня и там не смогли научить). Но — пусть не покажется читателю высокомерным хвастовством то, что я сейчас скажу, — очень скоро я почувствовала, что мне этого мало. Мне хотелось учиться, развиваться — и, слава богу, возможность у меня была, да еще какая! Должно быть, мистер Криспаркл и не подозревал, что у него был не один прилежный ученик, а два! Все книги, какие он давал Невилу, все, о чем они с Невилом беседовали, Невил пересказывал мне. Многие, многие мысли мистера Криспаркла мы с Невилом горячо обсуждали. Я непрестанно благодарила судьбу за то, что она послала Невилу (и мне вместе с ним) такого наставника! Сколько знал этот человек, как он мудро смотрел на мир! Как он умел не просто дать знания, но научить думать!

 Мое стремление получить то же, что получал от мистера Криспаркла Невил, не казалось мне эгоистичным — ведь мне нужно было отвлекать Невила от мечтаний о Розе! Занимаясь со мной, Невил меньше думал о своем несчастном увлечении — у него просто не было на это времени. Словом, если бы не мысли о Джоне и недобрые предчувствия, висевшие надо мной как Дамоклов меч, я бы чувствовала себя вполне счастливой в этот последний месяц перед Рождеством. 

 Ну а в Сочельник грянула катастрофа. 

 Ее предвестником явился наш с Невилом разговор с мистером Криспарклом, когда Невил признался ему, что влюблен в Розу. Я почувствовала, как шокирован, как расстроен мистер Криспаркл, — не могу передать, как несчастна была в тот момент я сама. И надо же было такому случиться, надо же было несчастной звезде Невила привести его именно к этой любви! Но ведь Невил не был в этом виноват, не так ли? Мистер Криспаркл считал, что Невил должен извиниться перед Эдвином Друдом, тем самым положив конец конфликту, который — как он совершенно справедливо полагал — мог бросить тень на Розу, на ее счастье. Я не могла этого не признать, но и брата мне было безумно жаль. Я чуть не выдала себя, назвав Джаспера низким человеком. Возможно, мистер Криспаркл и задал себе вопрос — почему я так плохо относилась к человеку, которого совсем не знала. Впрочем, он, конечно, больше думал о Невиле, чем обо мне, — и правильно делал. 

Была некая ирония судьбы в том, что мне пришлось успокаивать Невила, уговаривая его пойти на обед к Джону, где должно было состояться его примирение с Эдвином Друдом, — а ведь когда-то я, напротив, уговаривала его не откликаться на зов Джона, хотя Невил-то был всегда готов бежать к нему! Ох как не хотелось мне отпускать Невила на этот обед! Но если бы Невил не пошел, это было бы по меньшей мере неуважением к мистеру Криспарклу, который сделал все от него зависящее, чтобы Невилу было легче и проще исправить свои ошибки. Если бы он только знал... 

 То, что произошло дальше, читателю известно. Не буду пересказывать всех подробностей ужасных событий, всего, что довелось пережить моему бедному брату (и чем я могла ему помочь?), скажу только, что для меня наступил некий момент истины. Я поняла, что действия Джона нельзя объяснить только низостью и злобностью его характера — нет, за этими действиями стояла вполне определенная, важная для него цель. И эта цель была — гибель моего брата. Но почему, зачем?! Была ли это месть всему нашему семейству? Если только — да, в то время я и такую мысль допускала — Джон действительно не был убежден, что Невил убил Эдвина Друда. Но зачем Джон притворялся, что Эдвин Друд — его любимый племянник? Я-то знала, что это была ложь! Совершеннейшей загадкой была для меня тогда и роль Эдвина Друда во всем происходящем. Получается, он не знал, что Джон — не его дядя? Может быть, он не знал своего дядю в лицо? Или же был в сговоре с Джоном против Невила? И куда-то скрылся, чтобы все думали, что Невил его убил?

 Мне становилось ясно, что молчать больше нельзя: я должна была с кем-то посоветоваться, кому-то рассказать правду. Но кому? Мистеру Криспарклу? Возможно, это было бы наилучшим решением [21], но... это было для меня невозможно, немыслимо — я просто не могла заставить себя сделать это. Читатель сочтет меня малодушной —  что ж, так оно, наверно, и было. Чтобы наказать себя за малодушие, я даже приняла решение поговорить с Джоном (хотя мне было очень страшно) — но Джон всячески меня избегал в те дни, не предоставляя мне никакой возможности остаться с ним наедине.       

  Я не знаю, чем бы закончились мои муки — наверно, я сошла бы с ума, — если бы моя голубка, моя дорогая девочка не вдохновила меня на правильный шаг, который не только принес облегчение мне, но и, как стало ясно впоследствии, послужил правому делу. Вот только моего бедного брата, увы, все-таки не спас…


Комментарии к главе XXIX[21] Любопытно, что почти все “странные” моменты, свидетельствующие о какой-то таинственной связи между Джаспером и близнецами, даны Диккенсом в восприятии Криспаркла: это Криспаркл заметил “мгновенное и глубокое понимание” между близнецами в сцене обеда, это Криспаркла поразило употребление Джаспером той же метафоры, что и Невил употребил (“тигриная кровь”), и это Криспаркла смутило “очень сложное выражение” на лице Джаспера (которого он не мог разгадать), когда он предложил Джасперу вместе попытаться примирить молодых людей. Если бы младший каноник не был таким простодушным и позитивно настроенным человеком, он бы, несомненно, задал себе некоторые вопросы. Джаспер же, будучи человеком умным и наблюдательным, наверняка сделал свои выводы, поскольку явно очень озабочен тем, чтобы доказать Криспарклу, что он тот, кем его все считают, и его негативное отношение к Невилу вполне оправданно — он просто боится за “своего дорогого мальчика”: “Что я такое? Только Джон Джаспер — учитель музыки”,  “Я не вызываю в нем злобы — для этого нет причин, да и быть не может” — говорит Джаспер и даже демонстрирует Криспарклу (постороннему, в общем-то, человеку) записи в своем дневнике (разумеется, “липовые” — но Криспаркл-то должен думать, что Джаспер искренен).

Глава XXX. Совет

Это было на третий день после исчезновения Эдвина Друда. Его тело искали в реке, весь городок был взбудоражен, напряженно ждал хоть каких-нибудь новостей, ждали их и в нашем пансионе… Хорошо — если только это слово вообще применимо к чему-нибудь, что происходило в те дни, — что воспитанницы разъехались на Рождество, а то у мисс Твинклтон были бы большие трудности с организацией хоть каких-нибудь занятий.

 Мы с Розой сидели в нашей комнате. Роза все время плакала, а я… что мне говорить о моих чувствах, когда нужно было утешать Розу. Я уже знала, что она разорвала помолвку и оплакивала только друга — почти что брата... Брата! Ах как схожи были наши с ней горести и тревоги!

 Я говорила ей то, во что сама тогда не верила (или не знала, верить ли), поскольку темный ужас сидел в моей душе, глубоко спрятанный там, — ведь я-то знала обо всех действующих лицах этой драмы гораздо больше, чем моя бедная дорогая подруга. (И, однако же, она — добрая душа! — потом много раз вспоминала эти мои слова, называя меня — меня! — провидицей.)

 “Послушай, милая моя, ведь уже третий день пошел, а тело не нашли. При том что весь город только этим и занят. И подумай — ну подумай только одну минутку, не плачь: почему вообще все думают, что его нет в живых? Да только потому, что Дж… Джаспер всех в этом убедил. А убедил он всех в этом потому, что хочет обвинить Невила. Разве ты не понимаешь? Но мы же обе знаем, что Невил не убийца. И могло произойти что угодно — возможно, Эдвин уехал, никому ничего не сказав, потому что хотел избежать неловкости, связанной с разрывом помолвки! Ведь сейчас все начнут это обсуждать!“

 “Ах, милая Елена, это ты не понимаешь! Я даже выговорить не могу, какие страшные, страшные у меня мысли! И это не про Невила совсем, Невил не при чем! (Она прижалась ко мне и спрятала лицо у меня на груди.) И даже так я не могу этого выговорить… Это другой совсем… человек. Это он… сам…”

 Я похолодела. Бедная, бедная моя девочка, бедное чуткое сердечко! Конечно, я начала горячо уверять ее, что того, о чем она думает, не может быть. Она как будто немножко воспрянула духом — ей хотелось ухватиться хоть за соломинку.

 “Скоро придет опекун. Он умный и добрый. Он все знает. Он все рассудит.”

 Она так говорила о мистере Грюджиусе, как будто с его приходом должен был появиться Эдвин Друд, живой и здоровый. Ее вера в мудрость и доброту ее опекуна была безгранична. И тут я решилась.

 “Скажи, пожалуйста, Роза, — начала я осторожно. — А как тебе кажется, не сможет ли мистер Грюджиус уделить мне какое-то время после того, как поговорит с тобой? Удобно ли это будет? Он очень мудрый человек, а мне, видишь ли, милочка, сейчас так трудно в связи со всем, что свалилось на Невила, и так хочется получить его совет. Но, право, не знаю, удобно ли это. Как ты думаешь?”

 Моя добрая девочка, услышав о чьих-то трудностях, тут же забыла о своих собственных.

 “Ну конечно, Елена, даже не сомневайся! Он всех нас сумеет защитить от этого ужасного Джаспера. Я сразу же, как его увижу, попрошу его поговорить с тобой!” 

 “Дорогая моя, я должна еще кое о чем упомянуть. Видишь ли, мне будет неловко говорить с мистером Грюджиусом здесь, в пансионе, в присутствии мисс Твинклтон. Тебя она с ним оставляет — это понятно, он же твой опекун. А во время нашего с ним разговора наверняка захочет присутствовать. (“Конечно, она же любопытная, — вставила Роза. — Про меня-то ей уже все известно.”) Лучше будет, если ты, моя душенька, попросишь мистера Грюджиуса, чтобы он попросил у мисс Твинклтон разрешения проводить меня к брату — я хочу его навестить.”

 “Конечно, моя милая! Я шепну ему на ушко.”

 И какие же мне найти слова, чтобы выразить мою благодарность мистеру Грюджиусу, который как нельзя более тепло и сердечно ко мне отнесся. Не понимаю, почему он называет себя угловатым человеком! Никого более доброго и тактичного я в своей жизни не встречала, разве что… но сейчас не об этом. Не буду много говорить о том, как трудно мне было преодолеть свою робость и свой стыд — ведь мне предстояло рассказать о своей семье и о таком тяжелом, горьком прошлом! Если я и упоминаю об этом, то только чтобы еще раз поблагодарить мистера Грюджиуса, который очень, очень помог мне.

 Я не могла придумать, где нам можно было бы поговорить так, чтобы никто нас не услышал, — мистер Грюджиус предлагал разные варианты: зайти в кондитерскую или же пойти сразу в дом мистера Криспаркла, но я отказывалась, — и в конце концов мы просто стали прогуливаться по пустой улице. Все жители Клойстергэма, умевшие ходить и не занятые дома делами, были на реке. 

 Я рассказала все, без утайки — и про то, что случилось в нашей семье, и про свои сомнения по приезде в Клойстергэм, со временем переросшие в уверенность, что человек, называющий себя Джоном Джаспером, — на самом деле наш с Невилом дядя, Джон Ландлес, объявленный в розыск на Цейлоне за убийство конюха Стивенса и покушение на убийство нашего отчима, хотя последнее под вопросом, поскольку никаких улик так и не было найдено. Поделилась я с мистером Грюджиусом и своими колебаниями: надо ли рассказывать обо всем Невилу, который дядю Джона не узнал, — учитывая вспыльчивый характер Невила, не будет ли ему безопаснее оставаться в неведении? 

 “Дорогая моя мисс Ландлес, — сказал мистер Грюджиус. — Если бы вы только знали, как вовремя вы ко мне обратились! Не хотите ли чаю? (Я грустно улыбнулась — время как раз приближалось к пяти.) Нет, нет, я не то хотел сказать! То есть про чай я тоже хотел сказать. Так не хотите ли? (Я поблагодарила и отказалась.) Но как же правильно вы сделали, что рассказали мне все! И как вовремя — если бы вы только знали! Вот теперь у меня, пожалуй, складывается эта история — да, да, складывается. Она очень сложная, и каждый из действующих лиц, невольно в нее вовлеченных, знает свой кусочек ее… вы — свой, а еще кое-кто — свой… Но собирать все кусочки вместе и объявлять во всеуслышание о результате пока не время — да они и не все еще до конца прояснились... Тут одно неосторожное движение может повлечь за собой очень большое зло. Поэтому пусть пока каждый останется при своем — и пусть каждый делает свое дело. Ваше дело, моя дорогая, — быть настороже и не оставлять брата. Не говорите ему ничего — вы правильно решили, что неведение для него сейчас безопаснее. Ведь зная его взрывной характер…  Вы можете себе представить, что он тотчас же сделает, когда узнает? Если только прежде не сойдет с ума — это грозило бы любому на его месте.”

 После разговора с мистером Грюджиусом мне стало намного легче, как будто камень упал с души. Должна сказать, и сейчас я нисколько себя не виню в том, что последовала его совету. Думаю, если бы я поступила иначе, ускорила бы гибель моего несчастного брата. Мистер Грюджиус безусловно был прав.

 Проводив меня до Женской Обители, он сам ни за что не захотел туда войти, объявив на пороге — с видом весьма воинственным, — что должен немедленно навестить одного своего клойстергэмского друга [22].

 С этого момента мистер Грюджиус как будто взял и нас с Невилом под свою опеку. Когда Невилу пришлось уехать из Клойстергэма , мистер Грюджиус нашел для него очень приличные меблированные комнаты вблизи собственного жилища — чтобы Невил был всегда у него на глазах. Мне нужно было закончить семестр у мисс Твинклтон, и поэтому я не могла присоединиться к брату в Лондоне, но на сердце у меня было спокойно — я знала, что Невил под присмотром мистера Грюджиуса.  

 И однако же я считала дни до окончания семестра, когда я смогла бы переехать в Лондон к Невилу. Было бы, конечно, преувеличением сказать, что я ходила по Клойстергэму с гордо поднятой головой (с чего бы мне загордиться), но и опускать ее под косыми взглядами обывателей я уж точно не собиралась. Мне не за кого и нечего было стыдиться. 

Вид Джона — осунувшегося, побледневшего, с воспаленными глазами — приводил меня в большое недоумение [23]. Было очевидно, что он был искренне чем-то расстроен. Что же, значит он — бог весть почему — действительно привязался к чужому ему юноше, Эдвину Друду, хотя своих родных люто ненавидел? И действительно думал, что Невил Эдвина убил? Все — рассудок, здравый смысл, предупреждение матушки, то, что я сама видела и слышала, — говорило против таких мыслей, как будто предупреждало меня: Джон страшный человек, он сделал какое-то зло Эдвину Друду и  злоумышляет против Невила. Да, я это знала. Но — был ли то голос крови (все же Джон был братом моего отца), или память о его музыке, или память о его появлении в тот день, когда нас с Невилом наказали, — я не хотела до конца этому верить. Возможности поговорить Джон мне по-прежнему не давал, всячески меня избегая.  


Комментарии к главе XXX[22] В сцене с обмороком Джаспер спрашивает Грюджиуса, видел ли тот “его сестру” (Грюджиус отвечает, что он только что от нее) и “что она говорит”, проявляя повышенный и как будто ничем не обоснованный интерес к Елене. По версии автора, Джаспер обеспокоен: не рассказала ли Елена Грюджиусу чего-нибудь лишнего. [23] По версии автора, Джаспер ходил ”исхудалый, с воспаленными глазами”, похожий на собственную тень, потому что, не дождавшись заявления Дёрдлса о найденном в склепе трупе (он рассчитывал, что это вскоре случится), сам открыл склеп имевшейся у него копией ключа и обнаружил, что останков Эдвина там нет.  

Глава XXXI. Мы не одиноки

Семестр в пансионе мисс Твинклтон подошел к концу, и настало время мне перебраться в Лондон, к Невилу. И хотя я очень этого ждала и считала дни, в день отъезда мне взгрустнулось. Жаль было покидать пансион, привычную обстановку и уклад жизни. Жаль было расставаться с товарками, с преподавательницами, к которым я привязалась — и, как оказалось, они ко мне тоже, поскольку прощались со мной очень сердечно. Самым грустным расставанием было, конечно, расставание с Розой. Почти всю ночь перед моим отъездом мы с ней не спали — много разговаривали и плакали. Я переживала за нее — мне невыносимо было думать, что она остается в пансионе совсем одна, ведь остальные воспитанницы тоже разъезжались на каникулы, и притом дальнейшая ее участь была неизвестна теперь, когда помолвка ее расстроилась и Эдвин Друд исчез. Главным ее страхом (и, как показали дальнейшие события, обоснованным) было то, что Джон оставался в Клойстергэме, неподалеку от нее, и теперь, с моим отъездом, она чувствовала себя еще более незащищенной.

Утешая Розу, я старалась не думать о своих собственных страхах и тревогах. Что ждало меня в Лондоне? Никогда в жизни мне еще не доводилось самостоятельно вести хозяйство, быть в роли хозяйки дома — пусть наше с Невилом пристанище в Лондоне было очень скромным, к тому же  временным (как я надеялась), но все-таки это был наш дом, который нужно было вести, чтобы жизнь моего брата, и без того не слишком-то счастливая, не стала совсем безрадостной. От мистера Криспаркла я знала, что на Невила происшедшее в Клойстергэме сильно подействовало, что он даже на улицу в дневное время не выходит, а прогуливается только по ночам, под покровом темноты. Все это просто разрывало мне сердце. Я должна была как-то исправить это положение вещей, помочь брату.

Все эти тревоги и беспокойства — и за Розу, оставленную в Клойстергэме, и за брата — так одолевали меня, что я едва могла смотреть в глаза мистеру Криспарклу, сидя рядом с ним в дилижансе, а затем и в поезде, едва могла поддерживать беседу. (Конечно же, мистер Криспаркл поехал со мной в Лондон, проводил меня до самой двери нашей с Невилом квартиры и всю дорогу проявлял такт и сочувствие, утверждая — разумеется, чтобы немного приободрить меня, — что  высоко ценит мое благоразумие и твердость духа и не сомневается в моей способности подать хороший пример Невилу. Ах, как раз твердости духа мне в тот момент и не хватало, но излишне говорить, что я была безмерно благодарна мистеру Криспарклу за поддержку.)

Квартиру я нашла вполне приличной, только скудно обставленной и немного запущенной [24], и как только мистер Криспаркл с нами распрощался (конечно же, он прежде сердечно пообщался с Невилом, приободрил его и похвалил за хорошо выполненное задание), принялась наводить порядок, решив начать с книг, которых в квартире было много (какие-то из них мистер Криспаркл одолжил Невилу, а какие-то подарил). Невил книгами прилежно пользовался, на полках без дела они не стояли, но пыль-то все равно оседает…  После того как каждая книжка была тщательно протерта (а заодно я поинтересовалась и названиями, и раскрыла почти каждую, обнаружив пометки, сделанные на полях мистером Криспарклом, и Невил, который вызвался мне помочь, вкратце рассказал мне, что они означают, обещав позже рассказать подробнее, да я и сама собиралась не отставать от Невила — для его пользы — и прочесть, по крайней мере, многие из этих книг), я села на стул в полной растерянности — что же делать дальше? — и Невил сел напротив меня, и мы еще немного поговорили о нашем теперешнем положении. И тут мы услышали, как открылась входная дверь (я подумала, что мне надо будет отучить Невила от привычки оставлять дверь незапертой), и в комнату вошел мистер Грюджиус. Мы обменялись приветствиями, предложили мистеру Грюджиусу сесть, и тут нам сделалось неловко — наверно, нужно было предложить мистеру Грюджиусу чаю, но чаю-то в доме и не было, и посуды в достаточном количестве тоже не имелось — это я уже успела выяснить. И пока я в страшном смятении пыталась сообразить, как выйти из неловкого положения (тем же, я видела, был занят и Невил), мистер Грюджиус достал из кармана блокнот и раскрыл его — мне показалось, что наугад: ведь раскрыв книгу, редко сразу же попадаешь на нужную страницу, если в книге нет закладки, а в блокноте мистера Грюджиуса закладки не было.

“Представьте себе, мои дорогие мисс и мистер Ландлес, — начал мистер Грюджиус, — перед тем как отправиться к вам с визитом, я сделал себе пометки, чтобы не забыть… ну словом, есть некоторые важные темы, которые надо бы нам с вами обсудить…  И вот я сейчас вижу, что первая моя пометка гласит: “свежий воздух” — из чего я заключаю, что намеревался предложить вам прогуляться немного — может быть, вы не против были бы составить мне компанию.“

Тут Невил бросил мне отчаянный, умоляющий взгляд — он ведь в последнее время никогда не выходил на улицу при свете дня. Я поспешила прийти ему на помощь, извинившись за него перед мистером Грюджиусом и сославшись на задание, которое Невилу дал мистер Криспаркл и которое нужно было выполнить к вечеру (Невил и сам извинился и подтвердил мои слова), и выразила готовность прогуляться с мистером Грюджиусом с большим удовольствием.

Мы спустились во двор, вышли на улицу Холборн и пошли по ней не спеша. После тихого, уютного, буйно зеленеющего в это время года Клойстергэма Лондон показался мне страшно шумным и суетливым, а еще — как ни странно это прозвучит — однообразным и бесцветным. Но, наверно, такое впечатление может производить любое новое место, чьей жизнью ты еще не проникся — а твои собственные заботы и проблемы от этой жизни весьма далеки. Это все до поры до времени, сказала я себе, — я еще узнаю и, может быть, полюблю Лондон. 

Мистер Грюджиус между тем начал передо мной извиняться:

“Моя дорогая мисс Ландлес, вы, разумеется, сочли меня ужасающе, вопиюще бестактным — но я, будучи, как вам известно, угловатым человеком, просто не мог  так сразу придумать, как мне сказать вам то, что я хочу вам сказать — а это нечто очень важное, — наедине, дабы не беспокоить понапрасну вашего брата, которому и так довольно трудно живется сейчас. Я, разумеется, в курсе, что мистер Ландлес предпочитает прогулки при лунном свете, но… словом, простите меня, пожалуйста.”

Я заверила мистера Грюджиуса, что ни я, ни Невил на него не обиделись, а напротив, очень благодарны ему за его участие в нашей судьбе.

“Так вот, моя дорогая, — мистер Грюджиус вдруг остановился, повернулся ко мне и продолжил очень медленно, очень торжественно, — прошу вас, посмотрите мне в глаза, посмотрите внимательно.”

Я тоже остановилась и выполнила его просьбу. У него был такой взгляд — и добрый, и твердый в то же время — как будто на него можно было опереться, как на самую надежную опору — ну я не умею лучше это описать. Я сразу же почувствовала себя очень ободренной. 

“Я хочу вас заверить, моя дорогая, — это так же верно, как то, что меня зовут Хайрэм Грюджиус, — что очень, очень скоро с вашего брата будут сняты все обвинения и он снова сможет смело смотреть в глаза людям, которые сейчас не верят в его невиновность. Ваши трудности скоро кончатся, надо только немножко потерпеть. ”

Я очень хотела ему поверить — и сейчас верю всей душой, что если бы у мистера Грюджиуса была хоть малейшая возможность спасти моего брата, он сделал бы это. И, можно сказать, одну часть своего обещания мистер Грюджиус выполнил — обвинения с Невила сняты.

“Еще кое-что хотел бы вам сказать, — продолжал мистер Грюджиус. — Ни в коем случае не пугайтесь — на то нет никаких причин, потому что я все время здесь и из окна моего жилища хорошо видны как окна вашей квартиры, так и окна помещения, где ваш гм… дядюшка появляется раз в неделю…” [25]

Я остановилась в ужасе. 

“…Нет-нет, пугаться никаких причин нет, я же вам сказал, — продолжал мистер Грюджиус. — И я, и мистер Криспаркл, и… все мы, я хочу сказать…  всё время начеку, мы не выпустим его из виду, будьте покойны. Я только на всякий случай вас предупреждаю — осторожность ведь никогда не помешает, не так ли? Ну вот, вы успокоились, и я, наконец, перехожу к следующему пункту нашей повестки. Я тут подумал — возможно, вам будет несколько одиноко… или, ну скажем, неуютно одной, без общества подруг… а еще и, может быть, хлопотно одной вести хозяйство [26]. Не стали бы вы возражать, если бы я порекомендовал вам одну молодую особу — примерно ваших лет, расторопную, смышленую, веселого и кроткого нрава — в качестве компаньонки и помощницы? Вы ведь сможете предложить ей стол, крышу над головой, плюс небольшое жалованье, о выплате которого мы с мистером Криспарклом, который теперь ваш попечитель,  думаю, без труда договоримся, так что вам не о чем будет беспокоиться. Что вы скажете?”

Перспектива получить помощницу и — как знать, — может быть, подругу обрадовала меня несказанно. Конечно, я согласилась и от души поблагодарила мистера Грюджиуса. И уже на следующий день с нетерпением ожидала прибытия незнакомки, нисколько не сомневаясь в том, что она мне понравится, — так велико было мое доверие к мистеру Грюджиусу. Так и случилось — девушка, появившаяся у нас на пороге ближе к вечеру (оказалось, что она приехала из Клойстергэма), понравилась мне с первого взгляда. (Но если бы я только знала, какую роль предстояло сыграть этой девушке в нашей истории!) Милое ее лицо сразу же располагало к себе кротким, спокойным выражением — и показалось мне смутно знакомым. Кого-то она мне напоминала, только я не могла вспомнить кого. 

“Меня зовут Кэтти Уинкс, мэм,” — представилась девушка и сделала книксен [27].

Я подошла к ней и взяла ее за обе руки.

“Кэтти, если ты не хочешь, чтобы я чувствовала себя неловко, пожалуйста, не обращайся ко мне так. Никто и никогда в жизни меня так не называл. Меня зовут Елена, и я очень надеюсь, что мы с тобой подружимся и я больше не буду здесь одинокой.”

Кэтти легко и просто, без излишнего стеснения и жеманства (что еще больше расположило меня к ней) приняла мои условия, и вскоре мы с ней стали общаться так, как будто знали друг друга всю жизнь. Мы устроились с ней в одной комнате, и она меня не только нисколько не стеснила, а напротив — мне стало уютнее и спокойнее, и было с кем поболтать допоздна, как, бывало, в пансионе с Розой. К счастью, она, в отличие от меня, обладала не только знаниями (полученными в пансионе) о ведении домашнего хозяйства, но и практическими навыками в этом деле, к тому же оказалась отличной кулинаркой. Мне было чему у нее поучиться, что я и делала с большим удовольствием. Наше жилище стало опрятным и уютным (несмотря на скудность обстановки), и можно было бы сказать, что наша жизнь в Лондоне наладилась, если бы не упорное нежелание Невила выходить на улицу днем и мои тревоги, связанные с частыми наездами Джона.

А еще — кажется, в тот же день, как приехала Кэтти, или на следующий, или через день, сейчас не могу точно вспомнить — произошло событие, о котором я вполне могу сказать (и читатель, надеюсь, не сочтет меня эгоистичной): не было бы счастья, да несчастье помогло. Это действительно так, потому что дорогой моей подруге Розе, спешно приехавшей в Лондон после напугавшего ее признания Джона (которое и меня повергло в шок, когда Роза мне рассказала), без сомнения лучше было находиться в Лондоне под защитой мистера Грюджиуса, чем в Клойстергэме — одной, без всякой поддержки. Не могу передать словами, как обрадовалась я приезду Розы! Почти сразу же нам с ней довелось поговорить — читатель уже знает, как удалось это устроить благодаря любезности мистера Тартара. Не буду пересказывать тот наш сумбурный разговор, когда мы обе высовывались из окон и строили наивные планы [28], не имея возможности хорошенько сосредоточиться и собраться с мыслями, Роза — из-за присутствия рядом мистера Тартара (как я подозреваю), ну а я — из-за неожиданности всего происходящего [29].


Комментарии к главе XXXI[24] По мнению автора, установить, где именно жили в Стейпл-Инне Невил и Елена, — задача весьма сложная, если вообще выполнимая. Как ни точен (как правило) Диккенс в топографических деталях, все же вряд ли он посещал и тщательно обследовал абсолютно все помещения, где селил своих героев, и при этом ничего никогда не забывал, не путал и не приукрашивал действительность своей фантазией (придумал же он жилище Дэтчери в арке ограды собора в Клойстергэме). Так что никакая версия в данном случае (по мнению автора) не может быть бесспорной. И все же в отдельной статье [link] автор позволит себе высказать некоторые соображения касательно того, какими могли быть  жилища Невила и Тартара и где они могли быть расположены. [25] См. там же [link][26] Говоря Криспарклу, что Елене в его квартире не место, Невил сетует отнюдь не на тесноту, а на то, что у Елены не будет соответствующего окружения, ей будет скучно, она не сможет завести подруг — “the surroundings are so dull and unwomanly, and that Helena can have no suitable friend or society here”, и Криспаркл понимает его именно так, потому что отвечает, что у Елены будет общество — он сам, Невил, и занятие — выводить его погулять. Автор решил немного позаботиться о Елене (оно и для сюжета было необходимо).[27] По мнению автора, простоволосая девушка на картинке в левой части обложки никак не может быть Розой или Еленой: ни одна из них, будучи леди, ни при каких обстоятельствах не вышла бы из дома без шляпки, с распущенными волосами, в таком простом платье и не позволила бы себе подбирать платье таким жестом, как это делает девушка на обложке. Даже если бы Роза или Елена забылись настолько, что ринулись бы на улицу в таком виде, из пансиона мисс Твинклтон (где за девицами присматривали) их бы не выпустили.На обложке явно девушка “простая”, “из народа” (и художник  позаботился о том, чтобы это было совершенно понятно) — а это очень любимый Диккенсом персонаж, часто встречающийся в его произведениях. Таковы Лиззи в “Нашем общем друге”, Нэнси в “Оливере твисте”, Эмли в “Давиде Копперфилде”, Сьюзен Ниппер в “Домби и сыне”. Вполне возможно, что и в “Тайне Эдвина Друда” без такой девушки не обошлось бы.  [28] В русском переводе, строя планы противодействия Джасперу, Елена называет его “негодяй”. В оригинальном тексте, однако, она употребляет неожиданно мягкое слово: не “scoundrel”, не “villain”, а “wretch” — "негодник": так родители могли бы назвать набедокурившего ребенка. Еще одно значение слова  “wretch” — “несчастный человек”.[29] О влюбленности Елены в Криспаркла свидетельствует не только поцелуй его руки (это, конечно, могло быть данью уважения учителю, но реакция Криспаркла показывает, что тут было и нечто другое). Еще более убедительное свидетельство — “румянцы в стране волшебного боба”: не только Роза краснеет из-за присутствия Тартара, но и Елена “вся зарделась”, услышав, что тут мистер Криспаркл.

Глава XXXII. Важный разговор, и еще один

Через какое-то время у нас с Розой состоялся другой разговор, и вот его-то я должна изложить подробно, потому что ему суждено было стать поворотным пунктом в истории, которую я пытаюсь здесь рассказать. Роза жила вместе с мисс Твинклтон в меблированных комнатах, снятых для нее мистером Грюджиусом, и скучала, хотя иногда мистер Грюджиус сопровождал ее в прогулках или же провожал в квартиру мистера Тартара, чтобы она могла пообщаться со мной. Мистер Тартар, можно сказать,  вошел в нашу жизнь, став подмогой и опорой не только Розе, но и нам с Невилом. И однажды я решилась перебраться к мистеру Тартару — по крыше, опираясь на его твердую руку (это оказалось ничуть не труднее, чем лазать по развалинам Лаунделес-хауса, и я совсем не боялась), — потому что вопрос, который мне хотелось задать Розе (и который все время меня мучил), я не могла прокричать из окна в окно, мне нужно было сидеть рядом с Розой, держать ее за руку и быть уверенной, что нас не услышит Невил, вошедший в комнату. Моей дорогой подруге тоже очень хотелось пошептаться со мной, как когда-то в пансионе. И после того как мы, оставшись одни в комнате (и не закрыв окно, поскольку стояла жара) сердечно обнялись, поплакали, посмеялись, я собралась с духом и спросила ее:

“Скажи, моя милая, как тебе кажется — может ли такое быть, чтобы Джаспер действительно скорбел об убитом Эдвине и думал, что убил его Невил? — Посмотрев в ее округлившиеся в изумлении глаза, я поспешила продолжить. — Нет-нет, я знаю, что ты об этом думаешь, и все же — вот спроси себя, не допускаешь ли ты такую возможность, ну хоть на малую толику? Бывает ведь, что мы в чем-то уверены, а потом оказывается, что ошибались.”

Я не могла ей объяснить, почему меня так волнует этот вопрос. Я надеялась на ее чуткое, мудрое сердечко — если в нем не найдется даже сомнения, что Джон не горюет об Эдвине, а по ему одному известной причине строит козни против Невила, я тоже окончательно в это поверю и перестану в глубине души пытаться оправдать (или хотя бы понять) Джона.

Роза ненадолго задумалась, а потом заговорила в несвойственной ей манере — медленно и вдумчиво:

“Елена, дорогая моя, если бы даже я не ненавидела этого человека всей душой, если бы не питала к нему отвращения — а для этого же, согласись, должна быть причина, ведь не ненавидим же мы людей просто так, мы же чувствуем, что они плохие, — если бы не считала его способным убить бедного Эдди, — ну подумай сама: он ведь мне сказал, что может погубить твоего брата, а может и не погубить, если я… то есть, он этим как будто торговался! Если бы он вправду горевал по Эдди и думал, что Невил его убил, разве он мог бы отступиться от того, чтобы Невил был наказан? Нет, Елена, нет тут горя, есть только зло и расчет! Это он, он убил моего бедного Эдди, потому что мы должны были пожениться, а он… не хотел этого!”

Тут Роза зарыдала, и я стала ее успокаивать. Я понимала, что она была кругом права. Не только ее чуткое сердце подсказывало ей правду — она и рассуждала очень верно. Против ее доводов ничего нельзя было возразить.

Когда Роза успокоилась, мы попрощались и позвали мистера Тартара, чтобы он помог мне переправиться обратно в нашу с Невилом квартиру. И тут меня ждал сюрприз. Как только я спустилась с подоконника, Кэтти, вся в слезах, бросилась передо мной на колени.

“Елена, простите, простите меня! Вы можете счесть меня низкой, можете подумать, что я не оправдала ваше доверие, но это не так! Я не нарочно, не нарочно, поверьте! Это случайно получилось, я клянусь вам! Вначале случайно, а потом уж я… но так уж выходит, что, может, и к лучшему! Может, судьба меня сюда подвела!”

“Кэтти, милая, встань, пожалуйста, и успокойся. Я ничего плохого про тебя не думаю. Если случилось что-то неприятное, так, наверно, не по твоей вине. Я не буду сердиться, обещаю тебе. Ты только расскажи мне, в чем дело.”

Мне стоило больших усилий успокоить Кэтти, а потом еще и не выдать своей обеспокоенности  перед Невилом. Наконец Невил, закончивший все запланированные на тот день занятия, благополучно отправился на прогулку с мистером Тартаром (на этот раз зашедшим через дверь), и Кэтти начала свой рассказ, который, по мере того как она говорила, повергал меня все в большее изумление и смятение — я не знала, радоваться мне или ужасаться, бежать ли тотчас же к мистеру Грюджиусу или к Розе… В конце концов я одумалась немного и решила, что немедленно что-либо предпринимать в состоянии такого потрясения нельзя, надо собраться с мыслями. Весьма кстати мне припомнились слова мистера Грюджиуса о том, что каждый до поры до времени знает свой кусочек этой очень запутанной истории, и складывать все воедино еще рано, ибо это может привести к большему злу, чем уже было совершено. И тут я подумала, что, может быть, мистеру Грюджиусу и самому известны только кусочки  этой истории — хотя, наверно, он знает побольше, чем я, ведь это он порекомендовал мне Кэтти, — но, в конце концов, мистер Грюджиус же тоже человек и может в чем-то ошибаться! Судите сами, какова была сумятица мыслей в моей голове, в каком смятении я пребывала, если усомнилась тогда не только в мудрости мистера Грюджиуса, но и… 

Но довольно. Я, должно быть, так заинтриговала читателя описанием своих впечатлений от рассказа Кэтти, что он недоумевает — а что же такое она мне рассказала? Ну я ведь предупреждала, что рассказчик я плохой и не всегда умею изложить события последовательно. Так вот он, рассказ Кэтти — он врезался мне в память почти дословно.

Когда я ушла по крыше с мистером Тартаром, оставив окно открытым, Кэтти подумала, что надо бы полить цветы, но это было не срочно, в тот момент у нее были какие-то дела, и она вышла из комнаты, а когда вспомнила о цветах и вернулась с лейкой, услышала слова Розы “это он убил моего бедного Эдди, потому что мы должны были пожениться, а он не хотел”. Тут Кэтти, заливаясь слезами, опять начала извиняться:

“Услышав такие слова, я уж никак, ну никак не могла заставить себя уйти и не слушать, я вам объясню почему, я вам все-все расскажу, и если я и виновата, что не ушла, так, может быть, это и к лучшему… только скажите мне прежде: эта молодая леди, с которой вы говорили, — она невеста Эдвина Друда? Ох, Елена, простите, простите мою смелость, простите, что смею задать этот вопрос, но умоляю вас — скажите!”

Меня немало удивило в тот момент, что Кэтти знает имя Эдвина — ведь мы с Розой не называли его полного имени (хотя я тут же сообразила, что полгода тому назад это имя было у всех на устах в Клойстергэме). Но прежде всего надо было снова успокоить Кэтти, чтобы она могла продолжить рассказ. Я сказала ей, что не сержусь и что Роза разорвала помолвку с Эдвином, и наконец Кэтти вытерла слезы.

“Что бы с ним ни случилось, — продолжила она, — кого бы он ни полюбил, я только хочу знать, что он жив и у него все хорошо, мне этого довольно. Я ведь простая девушка, а он джентльмен, и я понимаю, что…  Да, да, Елена, я не буду скрывать, и стыдиться тут нечего — я полюбила его всем сердцем!”

“Кэтти, Кэтти! Ты говоришь о нем так, как будто знаешь, что он жив! Правильно ли я поняла? Ведь мы ничего о нем не слышали с самого Рождества, и скорбим о нем, думая, что он убит!”

“Нет, нет, Елена, его не убили! Пытались убить, но он остался жив! Боже, как он страдал, как ему было больно! Но он вел себя так мужественно, и так вежливо попросил меня приютить его и ничего никому не говорить о нем!”

“Кэтти, да расскажи же толком, как это случилось? Когда?”

Кэтти глубоко вздохнула и постаралась собраться с мыслями. Продолжила она уже гораздо спокойнее, не так сбивчиво. Она осталась сиротой в пятнадцать лет. Семья ее, сколько она себя помнила, жила очень скромно, а когда родители умерли, стало совсем плохо, потому что они ничего не оставили ей и ее младшему брату, кроме маленького домика на окраине Клойстергэма. Надо было на что-то жить, поднимать брата, кормить его, одевать, и Кэтти стала ходить по домам в поисках работы. Она стирала, убиралась, стряпала — не гнушалась ничем. Когда ее брат подрос, он решил, что больше не хочет быть ей в тягость, и ушел из дома в надежде как-то прокормиться самостоятельно в Клойстергэме. (“Томми честный, Елена, — заверила меня Кэтти, — я знаю, что никогда бы он не стал воровать или что-то дурное делать. Он прислуживает в номерах для проезжающих, ну и всякие поручения выполняет — что перепадет.” Я тут поняла, кого мне при первой же нашей встрече напомнила Кэтти. Ее младший брат, очень похожий на нее лицом, был известен всем в Клойстергэме под именем Депутата. Мальчишка он был хулиганистый, дерзкий даже, с утра до вечера слонялся по улицам, мог камнем кинуть в кошку, а то и в человека, но в воровстве действительно замечен не был.)

В ночь на Рождество ее брат Томми и кладбищенский камнетес Дёрдлс привели к ней в дом молодого джентльмена. Он едва стоял на ногах и стонал от боли, большая часть лица у него была ободрана или сильно обожжена [30] — Кэтти сразу не поняла. Когда он заговорил, Кэтти вздрогнула от испуга — такой слабый, сдавленный был у него голос, и говорил он как будто кашлял, слова и фразы выходили прерывисто, с хрипом и свистом. Джентльмен тем не менее нашел в себе силы вежливо с ней поздороваться (“прямо как с леди”), попросить приютить его и не рассказывать о нем никому. Просьбу о молчании подтвердил и брат, правда, уже не так вежливо (“не вздумай языком трепать”). Потом молодой джентльмен дал какое-то поручение Томми — Кэтти не слышала, какое, — и упал без чувств. На следующий день (или через день, Кэтти не помнила точно)Томми привел мистера Грюджиуса, тогда-то Кэтти с ним и познакомилась. Молодой джентльмен и мистер Грюджиус долго о чем-то говорили, Кэтти не слышала, о чем. Потом мистер Грюджиус дал ей денег (она не хотела брать, но он был очень настойчив и убедил ее, что деньги ей причитаются и она имеет на них полное право — да и то сказать, на что бы она купила бинты, мази и притирания и все прочее, нужное для больного джентльмена, так что она взяла деньги и не корила себя за это) и попросил ухаживать за джентльменом, пока он не поправится, и никому о нем не говорить. 

К вечеру джентльмену стало хуже, у него началась горячка, и он впал в беспамятство, которое продолжалось больше недели. Кэтти целыми днями сидела у его постели и порой плакала в отчаянии, думая, что он умирает, — так ему было плохо. Он бредил, все время повторяя одни и те же слова, так что Кэтти их хорошо запомнила. То он как будто обращался к мистеру Грюджиусу — “мистер Грюджиус, это же мой дядя, мой родной дядя”, то к своему дяде — “нет, нет, не уходи, дядя Джек, я уже иду к тебе, ты только подожди, не уходи — мы вместе его поймаем, мы не дадим ему уйти безнаказанным”.

Надо ли говорить, что эта часть рассказа Кэтти заставила меня похолодеть от ужаса — читатель, наверно, поймет, почему, — но об этом позже.

А Кэтти между тем продолжала. Недели через две больному стало получше, он пришел в себя и вскоре стал понемногу поправляться — начал вставать, ходить по комнате, садиться за стол. Из дома он никогда не выходил. Обожженная кожа лица немного зажила, хотя осталась стянутой и сморщенной, как у пожилого человека. Бровей, ресниц и большей части волос на голове у него не было. Но Кэтти молодой джентльмен все равно очень нравился, особенно его глаза, большие и веселые, несмотря на постигшее его несчастье, а еще то, что обращался он с Кэтти вежливо, как с равной, и разговаривал очень занятно, и шутил часто. Голос у него тоже стал покрепче, хотя остался хрипловатым. О себе, о том, что с ним случилось, он не говорил ни слова, и когда Кэтти спрашивала, только отрицательно мотал головой или прикладывал палец к губам. Кэтти даже не знала до поры до времени, как его зовут. Но однажды случилось ей пойти за чем-то в город, и на стене какого-то дома она увидела объявление о розыске пропавшего молодого человека. Все совпадало — и описание внешности, и время исчезновения. Так она узнала имя — Эдвин Друд.

Придя домой, Кэтти спросила джентльмена, так ли его зовут. И он подтвердил, хоть и очень неохотно, и ей показалось, что он сильно расстроился. А на следующее утро Кэтти обнаружила, что джентльмен — Эдвин — пропал. В доме его не было. Она нашла записку, где Эдвин благодарил ее за спасение и просил забыть о нем и (снова!) никому о нем не рассказывать. Он писал, что уезжает далеко и в Клойстергэме больше никогда не появится. Он просил ее сразу же по прочтении сжечь записку, но в этом она его не послушалась — записку сохранила и всегда носит ее с собой.

Через несколько дней к ней приехал мистер Грюджиус. Она очень боялась, что он рассердится, узнав обо всем, что случилось (а рассказать мистеру Грюджиусу она должна была, да он и сам бы увидел, что Эдвина нет, и спросил бы ее, где он). Но оказалось, что мистер Грюджиус уже все знал — видимо, Эдвин и ему написал. И мистер Грюджиус нисколько не рассердился, только еще раз строго-настрого наказал ей молчать. 

“Ну, строго-настрого — это я так говорю, чтобы понятнее было, а вообще-то он, наверно, и строгим-то быть не умеет, просто он сказал, что это дело очень опасное и может плохо кончиться и для меня, и для Томми, если я кому-то хоть слово скажу. Ну и вот, услышав, что вы с той леди говорили, я и не сдержалась… Но вам-то можно, Елена? Вы же ничего плохого ни мне, ни Томми не сделаете? И не скажете мистеру Грюджиусу?”

Заверив Кэтти еще раз, что все хорошо и никто на нее не рассердится, я спросила ее, не может ли она показать мне записку, — разумеется, я верила каждому ее слову, но мне хотелось взглянуть своими глазами на написанное Эдвином, — и Кэтти достала ее из-за корсажа, сложенную и обернутую платком, осторожно, словно бесценное сокровище. Ничего нового я в  записке не нашла, ведь Кэтти передала мне ее содержание почти дословно.

Излишне говорить, что я провела бессонную ночь. Накормив ужином Невила (вернувшегося с прогулки с мистером Тартаром), снова и снова заверив Кэтти, что не сержусь и ничего не скажу мистеру Грюджиусу, что очень благодарна ей за ее откровенный рассказ, и посидев с ней, пока она не уснула, я даже не стала сама ложиться (понимая, что это бесполезно), а просидела у окна, глядя на цветы мистера Тартара, до рассвета. Я задавала себе множество вопросов, и мой разум находил на них ответы — порой совсем  неверные, как показали дальнейшие события, но в ту ночь они казались мне убедительными. Что ж, я ведь предупредила читателя, что не очень умна.

Первое и самое важное, что я узнала от Кэтти (думала я), — это то, что Эдвин жив. Тотчас же я спросила себя: сказать ли об этом Розе? И вначале решила — конечно, сказать! Сразу же, утром, когда она проснется, мне надо бежать к ней, чтобы сообщить радостную весть, — она ведь так убивается по Эдвину, бедняжка! Но потом я подумала: мистер Грюджиус совершенно точно знает, что Эдвин жив, давно знает — он же навестил Эдвина в доме Кэтти сразу после покушения. И почему-то не счел нужным рассказать Розе. Возможно, он этого не сделал из соображений безопасности как Розы, так и  Эдвина — Роза же вполне могла случайно проговориться или просто выдать себя проявлением радости — а тот, кто хотел убить Эдвина, мог снова взяться за дело и на сей раз довершить его, или же сделать какое-то зло Розе. Мистер Грюджиус, кстати, и мне не рассказал — вероятно, по тем же соображениям, и Кэтти наказал молчать — только вот она подвела его!

Да, но Эдвин ведь уехал из Клойстергэма — значит, он был вне досягаемости убийцы, ему ничто не угрожало! Куда же он мог уехать? Вероятно, в Египет, как и собирался… Но почему? Почему он оставил покушавшегося на его жизнь безнаказанным, почему не пошел в полицию? Почему так настойчиво просил Кэтти никому о нем не рассказывать? И мистер Грюджиус молчит… и послал ко мне Кэтти — но не мог же он быть совершенно уверен, что она ни при каких обстоятельствах не проговорится! А может быть, он на это и рассчитывал? Может быть, будучи человеком очень деликатным (хоть и называет себя угловатым), он решил, что пусть лучше Кэтти меня подготовит… к мысли… о боже! 

Что означали слова, произнесенные Эдвином в бреду? Поздно вечером я попросила Кэтти еще раз повторить их и спросила, верно ли она запомнила. Кэтти уверила меня, что да, она запомнила каждое слово — Эдвин ведь все время повторял одно и то же. “Это мой родной дядя” — уверял Эдвин воображаемого мистера Грюджиуса. Значило ли это, что Эдвин был убежден — Джон его дядя, и не хотел верить мистеру Грюджиусу, передавшему ему мой рассказ (может быть, решив, что я ошиблась — ведь Невил Джона не узнал, и Эдвину это было хорошо известно, поскольку он присутствовал при их встречах)? В течение всего времени, что мне приходилось встречать Эдвина в Клойстергэме, он был уверен, что Джон его дядя, ему и в голову не приходило сомневаться! Значит, для его заблуждения были какие-то причины, как-то Джон сумел его убедить! Так с чего бы ему вдруг усомниться? А если он не усомнился, если продолжал пребывать в заблуждении — тогда… ох, тогда его слова могли означать только одно: это не Джон покушался на его жизнь, а кто покушался — он знал. Что подтверждается и следующими его словами, обращенными к дяде Джеку (я много раз слышала, как Эдвин называл Джона именно так): “подожди, не уходи, я иду к тебе, мы вместе его поймаем”. Кого же он собирался поймать вместе с дядей Джеком? Случайного бродягу, почему-то на него напавшего? Ох как мне хотелось в это верить… но не верилось.

Нет-нет, ни одной секунды я не сомневалась в том, что никакого злого умысла, никакого намерения убить Эдвина у Невила не было! Все, должно быть, получилось случайно — Невил не совладал с собой, не смог усмирить свою “тигриную кровь” (как он часто выражался). Ведь я сама не раз была свидетельницей таких моментов, когда он не помнил себя. А однажды, после ссоры с Эдвином у Джона, Невил сказал мне, что скорее размозжит голову Эдвину, чем проговорится о нашем спорном наследстве...

Но почему у Эдвина было обожжено лицо? Может быть, они с Невилом проходили мимо непогашенного кем-то костра на берегу реки, и Невил, не помня себя, ударил Эдвина тем, что попалось под руку, — а это была горящая головня из костра? Или Невил ударил Эдвина, или же толкнул, а Эдвин, потеряв сознание от удара, упал лицом в костер? И Невил этого не увидел (иначе, конечно же, пришел бы на помощь), будучи в невменяемом состоянии? После той ссоры у Джона Невил был уверен, что Джон его намеренно спровоцировал. Может быть, и на этот раз его спровоцировал  Джон? Опять Джон… Но в покушении на убийство его же нельзя обвинить — он, должно быть, просто забавлялся, по старой памяти потешаясь над Невилом, но не мог же он предвидеть, к чему приведет его злая шутка. 

Невил отрицает какие-либо действия с его стороны, нанесшие вред Эдвину, — так, может быть, он просто ничего не помнит и совершенно искренне считает, что ни в чем не виноват? А возможно, неосознанно и чувствует какую-то вину, поэтому и боится смотреть людям в глаза, и на улицу днем не выходит! Я бы очень, очень хотела, чтобы все это было не так, чтобы слова, произнесенные Эдвином в бреду, оказались просто страшным сном, который развеялся бы поутру, я и снова обрела бы уверенность в полной невиновности брата! Но эти слова были произнесены, Кэтти говорила чистую правду, она не могла этого придумать…

Да, но почему же мистер Грюджиус так не любит Джона — посмотреть только на его лицо, каким оно становится, когда он упоминает “одного клойстергэмского друга” или “вашего гм… дядюшку”! За эту мысль я было ухватилась как за соломинку, но тут же нашла для себя ответ на свой вопрос: да потому мистер Грюджиус Джона не любит, что Джон притворяется, лжет — он же на самом деле не дядя Эдвина! И узнал об этом мистер Грюджиус от меня! Кроме того, Джон домогается Розы, подопечной мистера Грюджиуса, и преследует Невила — а Невил мистеру Грюджиусу симпатичен, он его взял под свою защиту! 

Мое воображение тут же услужливо нарисовало мне сцену (против которой немедленно возмутилась моя гордость): я прихожу к мистеру Грюджиусу за разъяснением всей этой ситуации, а он смотрит на меня сочувственно и говорит — “милая моя Елена, ваш брат еще так молод, и я не могу допустить, чтобы на его жизнь легла такая страшная тень — ведь очевидно, что у него не было злого умысла, и главное, Эдвин же остался жив”. Да, Эдвин жив, и мистер Грюджиус давно об этом знает — и, возможно, именно поэтому он заверял меня, что скоро с моего брата будут сняты все обвинения. Но почему бы тогда сразу же и ему, и Эдвину не заявить во всеуслышание, что Невил невиновен, зачем ждать?! Чего?! Ведь Невилу каждый день, каждый миг такой неопределенности дорого стоит! Почему же они молчат?! 

Как бы то ни было, я всегда буду на стороне своего брата. Если понадобится, мы бросим все и уедем — убежим от этой нашей жизни, как пытались убежать от наших несчастий на Цейлоне. Но теперь у нас лучше получится, потому что мы взрослые и сильные — я, по крайней мере, сейчас гораздо сильнее, чем была в детстве, и я смогу защитить своего брата. Мы, конечно, не вернемся в Лаунделес-хаус и не будем жить жизнью привидений — мы уедем в американские колонии, где нас никто не знает, и начнем все сначала. Конечно, жаль будет расстаться со всеми, кого я узнала в Клойстергэме, — с Розой, с мистером Криспарклом… Он, верно, сочтет нас неблагодарными, он ведь не узнает настоящей причины нашего бегства… Невыносимо думать об этом, но ради Невила я готова всем пожертвовать. 

Впрочем, об этом пока думать рано. На это можно будет решиться в крайнем случае, если действительно мои выводы окажутся верными и все обернется плохо для Невила. А сейчас… сейчас я поняла, что у меня есть одно решение, и оно вполне созрело. Если я не могу поговорить с Эдвином (единственным человеком, который знает абсолютно все) и не могу решиться поговорить с мистером Грюджиусом (потому что боюсь того, что он, возможно, мне скажет), я должна встретиться с Джоном (которому тоже есть что мне рассказать, и я должна добиться, чтобы рассказал).


Комментарии к главе XXXII[30] Негашеная известь оказывает резко раздражающее воздействие на кожу, вызывая дерматиты, болезненные язвы и ожоги разной степени тяжести (чаще всего ожоги представляют собой сочетание нескольких степеней). При третьей степени ожога известью поражаются глубокие слои эпидермиса, в которых находятся волосяные луковицы. Заживают такие поражения долго.

Глава XXXIII. И снова тень на солнечных часах

Я посвятила Кэтти в свой план поехать в Клойстергэм и даже, подумав хорошенько, решилась взять ее с собой, поручив Невила на то время, что предполагала отсутствовать, мистеру Тартару — на него я могла положиться как на себя — и не рассказывая о своей поездке мистеру Грюджиусу и Розе — тут я тоже рассчитывала на деликатность мистера Тартара. Впрочем, я надеялась, что, возможно, обернусь одним днем или, в крайнем случае, проведу в Клойстергэме одну ночь (Кэтти выразила готовность приютить меня). Труднее всего мне было уговорить Невила отпустить меня, поскольку он беспокоился обо мне, как будто чувствовал, что происходит что-то неладное и у меня какая-то тревога на сердце. Не знаю, поверил ли он, что мне просто захотелось повидаться с одной подругой в пансионе мисс Твинклтон — я пыталась убедить его в этом с самым беззаботным видом, какой мне удалось принять.   

До Клойстергэма мы с Кэтти добрались к середине следующего дня, вполне благополучно, без особых происшествий. Расставшись с Кэтти (мы договорились, что вечером я приду к ней), я направилась к арке в старой ограде собора, над которой, как я знала, жил Джон. Войдя в арку, я невольно вздрогнула:  дверь в стене арки, противоположной той, где начиналась лестница в квартиру Джона, была открыта, и видна была комната и стол посередине, за которым кто-то сидел. Я, конечно, не остановилась и не стала разглядывать сидящего. Занятая мыслями о предстоящем разговоре (который обещал быть нелегким), я начала  подниматься по каменной лестнице к жилищу  Джона.

И тут снизу послышался голос:

“Могу я быть вам чем-нибудь полезным, мисс? Вы, верно, хотели бы повидать мистера Джаспера. Но его нет дома, это совершенно точно.”

У подножия лестницы, в просвете двери, стоял джентльмен с седыми волосами — это его я видела минутой ранее сидящим за столом в комнате напротив.

“Да, сэр, я хотела бы увидеть мистера Джаспера. А не знаете ли вы случайно, когда он будет дома?”

“Я могу вам сказать, где он был десять минут тому назад. Я его видел в саду Женской Обители, у солнечных часов. Вы ведь знаете, где находится Женская Обитель?”

Я не задумалась в тот момент, почему джентльмен, который видит меня в первый раз в жизни, решил, что я знаю, где находится пансион.

“Если вы пойдете по главной улице, мисс, то с большой долей вероятности либо встретитесь с мистером Джаспером, который пойдет вам навстречу, ибо другого пути тут нет, либо найдете его в саду Женской Обители. Вряд ли он отправится куда-то, вместо того чтобы пойти домой, за полчаса до чая, после которого он имеет обыкновение отдыхать перед занятием с певчими.”

И снова, занятая своими тревожными мыслями, я не спросила себя, почему седовласый джентльмен так хорошо осведомлен о распорядке дня Джона.

“Благодарю вас, сэр. Я последую вашему совету — пойду по направлению к Женской Обители.”

Я стала спускаться по лестнице, и по мере того как я спускалась, седовласый джентльмен шаг за шагом отступал к своей двери, так что когда я стояла на мостовой, он уже снова сидел за столом в своей комнате.

“Я надеюсь, вы простите меня, мисс, — с удовольствием проводил бы вас, но неотложное дело, увы…”

Я заверила джентльмена, что в том нет никакой необходимости, ведь Женская Обитель недалеко, к тому же я, возможно, встречусь по дороге с мистером Джаспером, — и на этом мы распрощались.

Мне не хотелось видеться с кем-либо в пансионе, поэтому я сразу пошла к задней калитке сада, надеясь, что она будет открыта — в каникулы горничная часто забывала ее запирать. Так и случилось — калитка была открыта.

Джон сидел на скамье у солнечных часов, глубоко задумавшись — видимо, поэтому он не заметил меня, пока я не подошла довольно близко. Он встал и поклонился.

“Мисс Ландлес! Мое почтение. Но… как вы здесь? Вы ведь уехали в Лондон.”

Я посмотрела ему прямо в глаза.

“Джон, — я обратилась к нему так, как всегда обращалась в детстве. — Я тебя узнала, и ты это понял в первый же день нашего появления здесь. Бессмысленно отпираться. Мне нужно поговорить с тобой.”

Что-то изменилось в его лице, в выражении глаз — промелькнула вроде бы и досада, и обреченность, и —  возможно ли? — как будто бы тепло и симпатия. Нет, я не позволю себе растеряться, сказала я себе — я ведь знаю, что он всегда испытывал ко мне слабость, ну так я попробую этим воспользоваться.

“Что ж, — сказал он глухо, — давай поговорим, девочка.”

Как давно не слышала я этого ласкового шотландского слова, как давно меня никто так не называл [31]! Я еще раз напомнила себе, что расслабляться нельзя.

Мы сели на скамью.

“А вот Невил не узнал меня, — сказал Джон. — И ты, значит, промолчала, не рассказала ему, и никому не рассказала, не так ли? (Я кивнула.) Ну что же, я тебе признателен — ты поступила мудро.”

“Почему ты преследуешь Невила, Джон? Чего ты добиваешься?”

Джон помолчал.

“Только справедливости, — промолвил он наконец. — Я только хочу, чтобы наступило справедливое возмездие.”

На секунду я, кажется, лишилась дара речи, но лицо моей матушки, вдруг вставшее у меня перед глазами, быстро вернуло меня к действительности, и я почувствовала, как растет внутри меня что-то большое и сильное — страх за Невила, обида, гнев, — что-то, с чем я могу и не справиться, что овладеет мной и заставит закричать, броситься на Джона, ударить его… Елена, возьми себя в руки, сказала я себе, — так ты не добьешься того, за чем приехала.

“Справедливое возмездие? — переспросила я, стараясь говорить спокойно. — Что ты имеешь в виду, Джон? А не должно ли наступить справедливое возмездие за смерть  моего отца, твоего брата? И за ужасную участь матушки?”

Джон все время пристально смотрел на меня, как будто проникая в мою душу, читая мои мысли.

“Вот что, девочка, — заговорил он. — Я полагаю, я должен о многом рассказать тебе, прежде чем мы вернемся к вопросу о справедливости в отношении Невила. Может быть, ты выслушаешь меня? Я прошу тебя, Елена.”

Что ж, мне оставалось только согласиться — в этом ведь и состояла цель моей поездки.

“Я не виноват в смерти Эдварда, Елена. Это был несчастный случай.”

“Но я слышала своими ушами, как мистер Липенгрэб и конюх Стивенс говорили…”

Я передала Джону весь разговор, который мне довелось услышать в детстве.

“Елена, Елена, ты ведь была ребенком! Подумай — ты могла что-то неправильно понять, превратно истолковать…  И потом, разве я в ответе за гнусные наветы двух негодяев — с которыми я, как тебе известно, расквитался! Правда, не сразу — и тебе пришлось пережить ужасные годы. (Он об этом знает — удивилась я про себя. И он сказал “тебе”, а не “вам с Невилом”, отметила я с горечью.) Прости —  так уж случилось…  Но почему ты уверена, что они говорили правду? Значит, это Стивенс что-то сделал с конем Эдварда? Я не знал этого. И Стивенс оклеветал меня перед мистером Липенгрэбом, сказав, что выполнял мой приказ? Но это бессовестная ложь, Елена! И подумай — мог ли я рассчитать или предвидеть последствия падения с коня? Да, Эдварду не повезло — он повредил позвоночник. Но ведь он мог бы только сломать ногу, или руку, или просто получить сильные ушибы.”

“А матушка? Почему она вышла замуж за мистера Липенгрэба? Она в то время была как будто сама не своя, не сознавала, что делает! Они говорили, что это ты ее чем-то опаивал!”

“Бог с тобой, Елена! Опаивал? Чем?! Я думаю, Эмили просто была так несчастна после смерти Эдварда, что ей было все равно, что с ней станется. И надо же было как-то управлять плантацией, а у мистера Липенгрэба это хорошо получалось. Он мог поставить ей условие — он остается управляющим, если она становится его женой. Надо было жить дальше, надо было вам с Невилом оставить какие-то средства к существованию. Она тогда больше думала о вас, чем о себе. Для себя ей уже жить не хотелось. Может быть, когда ты станешь взрослее, ты лучше ее поймешь… И, в конце концов, умерла-то Эмили от сильной простуды, как я понимаю.  Поверь мне, девочка — я непричастен к смерти твоего отца и к тому, что случилось с твоей матерью. К слову сказать, Эмили всегда меня недолюбливала, и — признаю — у нее были на это основания. В юности я наделал много глупостей и много хлопот доставил Эдварду.”

Я не могла понять тогда, как не могу объяснить и теперь, почему мне хотелось поверить Джону. Отношение мое к нему всегда было таким, что я сама себя не понимала. Если я любила кого-то — отца, матушку, Невила, Розу, — то любила, и никаких сомнений в том у меня не было. А если ненавидела — отчима, мистера Сластигроха, — то уж ненавидела и тоже не сомневалась. А с Джоном все было иначе. Находясь на расстоянии от него, я вполне верила матушке, да и сама много раз убеждалась в том, что он плохой, низкий человек — особенно из-за того, как пострадал от него Невил! Но когда я смотрела ему в глаза, слушала его — что-то странное со мной творилось. Быть может, это был голос крови? Ведь он был моим родным дядей, братом моего отца (к тому же очень похожим на него внешне)! Матушка не была с Джоном в кровном родстве, и, наверно, ей было проще.

Я молчала, и Джон продолжил свой рассказ. Разделавшись со Стивенсом и отчимом, он решил перебраться в Англию. Он знал, что объявлен в розыск, поэтому был крайне осторожен, не появлялся в людных местах. В ожидании подходящего судна, отбывающего в Англию, он жил в самой жалкой и непрезентабельной портовой ночлежке. И там он встретил человека, очень похожего на него самого.  

“Сходство это не было фамильным — за братьев нас бы никто не принял. Я не знаю, как объяснить — каждый из нас был как бы неточной копией другого. Как портреты одного и того же человека, написанные разными художниками. Говорят, что у каждого человека где-то на свете есть двойник — вот мне, наверно, и довелось встретить своего [32]. Джон тоже намеревался отправиться в Англию — был вызван туда письмом своего тестя, мистера Друда, в то время тяжело больного. Дни его были сочтены, а его сын, племянник Джона, несовершеннолетний юноша, оставался совсем один в Клойстергэме, никаких других родственников, кроме Джона, у него не было, некому было о нем позаботиться. Но по дороге в порт Джона обокрали, ему не на что было купить место на корабле. Я заказал ему место, убедив его, что он рассчитается со мной при случае — ведь мы подружились и не собирались упускать друг друга из виду в будущем. Настал день, когда мы сели на пароход и отправились в путь. Увы, в дороге Джон сильно простудился и незадолго до прибытия в порт скончался, взяв с меня слово перед смертью, что я заеду в Клойстергэм, повидаюсь с его племянником Эдвином и расскажу ему, что случилось с дядей. Я заверил Джона, что не только повидаю Эдвина, но и по возможности позабочусь о нем, сделаю что смогу. Не буду рассказывать тебе, как я похоронил Джона, как добрался до Клойстергэма — все эти тягостные подробности тебе не интересны. Я сошел с дилижанса в Клойстергэме — и в ту же минуту юноша, почти мальчик, ожидавший на месте стоянки дилижанса, бросился ко мне и обнял меня.  “Дядя Джек, — кричал он, рыдая, — наконец-то! Как я ждал тебя! Я тебя сразу узнал, хоть мы так долго не виделись!” И тут, Елена, я признаю, что, проявив в ту минуту слабость, не сделал того, что, вне всякого сомнения, должен был сделать. Не смог я сказать Эдвину, что я не его дядя, и что его дяди уже нет в живых. А потом… потом это стало еще труднее. Как ты понимаешь, нужно же было не только признаться, но и объяснить, почему не сделал этого сразу. Я все больше привязывался к мальчику, а он — ко мне, и я думал: он один на свете, ну и я тоже, мне некуда податься, прошлая моя жизнь кончена. Джон Ландлес объявлен преступником и находится в розыске. Да, я наделал в жизни ошибок, но разве не искуплю я их хоть отчасти, став опекуном и другом одинокому сироте? ”И беззаконник, если обращается от беззакония своего, какое делал, и творит суд и правду, — к жизни возвратит душу свою”. Осудишь ли ты меня, Елена?”

Это был какой-то морок — я сидела как парализованная. Его взгляд, его голос как будто гипнотизировали меня. Нет, мое наваждение было совсем иного рода, чем то, что описывала Роза. У Розы был страх — я же никакого страха не испытывала, а испытывала — что же? сочувствие? жалость? или, скорее, большое желание посочувствовать и пожалеть? желание, чтобы все, что он говорил, было правдой! И очень обескураживало то, что желание это было неожиданным для меня самой, я и не подозревала в себе такого! А впрочем, где уж мне объяснить читателю, что происходило со мной, если я сама себя не понимала!

Я постаралась взять себя в руки. Хорошо, Елена, — сказала я себе, — ты потом все это обдумаешь, потом решишь, веришь ли ты ему. А сейчас ты должна думать о Невиле.

И снова Джон как будто прочитал мои мысли:

“Нет, Елена, я не видел своими глазами, как Невил…  убивал Эдвина… иначе сразу же задержал бы его. И никаких бесспорных свидетельств у меня нет...”

Вот это и было то, из-за чего я приехала в Клойстергэм! Да, эти слова были произнесены — он не видел и не знал ничего, что подтвердило бы покушение Невила на жизнь Эдвина (если он покушался), и никому не смог бы этого доказать! Но было что-то еще — что-то насторожило меня в словах Джона, только в тот момент я не могла понять, что именно, — я поняла позже. А Джон между тем продолжал:

“…но посуди сама, что же мне остается думать? Они ушли вместе, они все время ссорились, соперничая из-за Розы. Да, Роза расторгла помолвку с Эдвином, но Невил-то этого не знал! А его нрав, его тигриная кровь [33] — да ты и сама знаешь! Они пошли к реке — а потом часы Эдвина и его булавка для галстука нашлись у плотины…”

“Джон! Невил не убивал Эдвина! Я это знаю совершенно точно, потому что… потому что Эдвин жив!”

Я ожидала изумления, потрясения. Но Джон удивился очень сдержанно — если вообще удивился [34]. Такая реакция, в свою очередь, стала потрясением для меня. И тут я поняла, что насторожило меня в предыдущих его словах: он не сказал  “убил”, он сказал “убивал” (то есть, надо понимать, только пытался убить) и перед этим словом была еле заметная пауза. Так значит, Джон знал, что Эдвин не убит, — и все-таки говорил о возмездии, преследовал Невила! Все сочувствие, все желание поверить Джону моментально пропало — и снова стал накатывать гнев. Вот так меня всегда бросало из крайности в крайность, когда дело касалось Джона! Елена, Елена, — сказала я себе, — успокойся, иначе ты ничего не добьешься. Сейчас не время решать, что ты думаешь о Джоне, сейчас главное — Невил!

И снова, уже в третий раз, Джон ответил на мою мысль так, как будто я высказала ее вслух:

“Разумеется, девочка, — я полностью, полностью отрекаюсь от своих подозрений и признаю, что был страшно несправедлив к Невилу. Пусть тебя это больше не беспокоит. Как хорошо, что ты приехала и привезла мне такую радостную весть — мой дорогой мальчик жив! Ты не оставила меня в неведении — спасибо тебе за это! Но где же он, что с ним случилось? Ты знаешь? И как ты узнала, что он жив? От кого?”

Я насторожилась. Расслабляться было нельзя (хотя у меня слегка кружилась голова —  я чувствовала себя очень уставшей от этого разговора и хотела поскорее его закончить, тем более что самое главное для себя я уже выяснила). О  Кэтти надо было молчать — так я сразу же решила.

“Джон, я не знаю, где Эдвин. (Это была правда.) От одного случайного человека — я хочу сказать, от человека, который случайно встретился с ним в ночь Сочельника, — я узнала, что он уехал далеко и в Клойстергэме больше не появится.”

“Ну что ж, его можно понять. После расторжения помолвки — неудивительно, что он не захотел оставаться в городе. Такое переживание, конечно, не из приятных. Но — жаль, ах как жаль. Я очень скучаю по нему.”

В голосе Джона звучала такая тоска — она просто не могла быть неискренней, — что я снова почувствовала себя обескураженной. В конце концов, может быть, я чересчур мнительна? Может быть, мне только показалось, что он не удивился, услышав, что Эдвин жив? Джон ведь человек очень странный (всегда таким был), и по его внешней реакции почти никогда нельзя понять, что он чувствует на самом деле.

И тут Джон застал меня врасплох неожиданным вопросом:

“Елена, ты не знаешь, где сейчас Роза?”

Я собрала все силы, все свое мужество, чтобы твердо посмотреть ему в глаза. Я никогда не умела лгать (даже в мелочах), глядя людям в глаза. Я не солгу, сказала я себе, — я ведь действительно не знаю, где в данный момент находится Роза.

“Я не знаю, Джон.”

Его цепкий, пронизывающий взгляд какое-то время не отпускал меня — но я не отводила глаз, смотрела на него прямо и твердо.

“Но ты же наверняка знаешь, что она уехала в Лондон. И, может быть, виделась с ней — или еще увидишься.”

“Возможно, еще увижусь. (Это опять была правда, и я не отвела глаз. А потом решила, что лучшая защита — это нападение.) Джон, отступись от нее. Ты ничего не добьешься, только сам будешь несчастен и доставишь неприятности ей. Но всего лишь неприятности — против твоего большого несчастья. Так что силы неравны, Джон.”

Не могу объяснить, почему я говорила именно так — как будто в тот момент больше сочувствовала Джону, чем Розе. Но я уже много раз упоминала, что в своем отношении к Джону я сама не могла разобраться.

Джон страшно побледнел, и глаза у него стали странными — как будто невидящими. Я подумала, что он сейчас упадет, потеряет сознание, и в ужасе схватила его за руку. Она была холодная как лед.

“Несчастье, — забормотал Джон еле слышно. — О да, несчастье… Как я несчастен, девочка…”

Он вдруг наклонился и прижался лбом к моей руке.

“Джон, Джон, не надо! Перебори себя, изживи в себе это чувство, которого она никогда не разделит и не оценит! Ты ведь сможешь, ты сильный!”

Странно было говорить Джону почти те же слова, какие я не так давно говорила Невилу.

Джон выпрямился и посмотрел на меня глазами совершенно безумными:

“Елена! А ты не могла бы…”

Он не закончил фразы, но я поняла его и покачала головой в ответ:

“Нет, Джон. Даже если бы я попробовала — ничего бы не получилось. Пойми. Как можно уговорить кого-то полюбить — если он не любит?”

Прошла минута или две. Джон полностью овладел собой, лицо его приняло свое обычное бесстрастное выражение.


Комментарии к главе XXXIII[31] В данном повествовании Джаспер часто называет Елену “девочка”, но это не “girl”, а ласковое шотландское “lassie”.[32] В этом случае автор вдохновлялся романами Диккенса “Повесть о двух городах” и “Домби и сын”, где действуют похожие друг на друга персонажи.[33] Джаспер, принеся шляпу Невила Криспарклу (после ссоры молодых людей), употребляет ту же самую метафору (“тигриная кровь”, “кровь тигра”), что и Невил. Автор счел это еще одним подтверждением своей версии: значит, и Джаспер, как и Невил, бывал там, где это выражение было в ходу.[34] По версии автора, Джаспера не удивило сообщение Елены, потому что он уже знает, что Эдвин жив (см.  комментарий 23).

Глава XXXIV. Билликин принимает меры

Попрощавшись с Джоном, я поспешила выйти из сада — снова через заднюю калитку. Надо было как-то связаться с Кэтти. Она мне рассказала подробно, как найти ее дом, однако же мне не хотелось туда идти, что-то подсказывало мне, что делать этого не следовало. В ушах у меня звучал вопрос Джона “как ты узнала? от кого?”, и теперь, когда я вспоминала этот эпизод нашего разговора, я еще больше была уверена в том, что в голосе его была какая-то особенная интонация, какое-то напряжение. Я не ответила на его вопрос, и сейчас я была уверена, что лучше мне не открывать свое знакомство с Кэтти. А вдруг Джон стал бы следить за мной? И тотчас же, как только я это подумала, у меня возникло ощущение, что за мной наблюдают. (Сейчас-то я знаю, что так оно и было.)

Сетуя на то, что мы с Кэтти оказались настолько легкомысленны и не предусмотрели такого поворота событий, я шла по улице в полной растерянности, тем более что мое ощущение, что за мной кто-то следит, усилилось и переросло почти в уверенность.

И вдруг мои трудности разрешились сами собой! Передо мной — как чертик из табакерки — возник невесть откуда выскочивший Депутат, братишка Кэтти, и принялся прыгать и кривляться, наскакивая на меня и строя рожи. Я сделала вид, что строго выговариваю ему, а он, подскочив ко мне, вдруг тихо сказал:

“Она приедет завтра, а ты едь сегодня. К ней тебе низзя.”

Депутат, покривлявшись еще минуту, убежал, а я, успокоенная, пошла к месту стоянки дилижанса. Ощущение, что за мной следят, не проходило, но теперь это меня гораздо меньше волновало. Если это был Джон, то ничего плохого он бы мне не сделал, а о моем знакомстве с Кэтти он не узнает.

Думаю, я без труда могла бы обнаружить того, кто за мной следил, — и тогда дальнейшие события развернулись бы совсем иначе, и у этой истории был бы другой конец. Но я так не хотела, так боялась увидеть Джона крадущимся за мной или выглядывающим из-за угла ближайшего дома, — хоть я и предполагала, что следить за мной мог именно Джон, я так боялась убедиться в этом и испытать жестокое разочарование (ведь я хотела ему верить), — что не только не оглядывалась, а шла, глядя прямо перед собой и не решаясь отвести взгляд в сторону.

С ощущением крайне неприятным — наверно, так должна себя чувствовать дичь, на которую охотятся и у которой нет возможности укрыться, — села я в дилижанс, а затем и в поезд. И только в Лондоне, сев в кэб и назвав кучеру адрес, я постепенно успокоилась. Но неужели же Джон доехал со мной до Лондона? У него ведь, как сообщил мне седовласый джентльмен, были на вечер запланированы дела! Нет, нет, конечно же, это был не Джон, — да просто, наверно, после разговора с ним я пребывала в таком нервическом состоянии, что мне все это показалось, решила я, — во всяком случае, хорошо, что Кэтти оказалась гораздо умнее меня, она предусмотрела возможные осложнения и прислала братишку.

И каково же было мое удивление, когда Кэтти, приехавшая на следующий день, сообщила мне, что она брата не присылала! Томми рассказал ей о встрече со мной, но отказался сказать, кто его послал ко мне. А ведь кто-то послал! Возможно, думала я, это был человек, которому мистер Грюджиус поручил следить за происходящим в Клойстергэме, — он ведь говорил мне, что не упустит Джона из виду. А Кэтти предположила, что таким человеком мог быть и сам Томми — “а что, Елена, он же очень смышленый, и уже много раз доказывал, что на него можно положиться”. Скорее всего, подумала я, Кэтти права: Депутат же в Клойстергэме  вездесущ — всегда оказывается в нужном месте в нужное время и в курсе всего, что происходит в городе. 

Я попыталась подвести итоги своей поездки в Клойстергэм. Будучи на расстоянии от Джона, я гораздо меньше была склонна верить ему. Был ли он причастен к смерти наших родителей? Он уверял меня, что не был, и звучало это искренне… Я решила, что эту загадку я пока не могу разгадать. Впрочем, это относилось ко всему, что рассказал мне Джон: история знакомства с дядей Эдвина и того, как Джон занял его место, тоже могла быть неправдой. Но, во всяком случае, из разговора с Джоном я узнала, что у него не было сколько-нибудь существенных оснований подозревать Невила в покушении на жизнь Эдвина! И мне самой мои ночные страхи и сомнения теперь казались беспочвенными: я снова вспомнила слова мистера Грюджиуса о том, что каждый до поры до времени должен знать свой кусочек этой истории, и на это, вероятно, были причины — другие, а не та, которая померещилась мне ночью и за которую мне теперь было стыдно. А Кэтти мистер Грюджиус ко мне прислал, наверно, просто потому, что посочувствовал и ей, и мне: она бедствовала в Клойстергэме, а мне было одиноко и неуютно в Лондоне. Мистер Грюджиус, должно быть, очень плохо знал некоторые свойства характеров молодых девушек: он думал, что если попросить девушку молчать, она и будет молчать при любых обстоятельствах. Однако же не только Кэтти, а и я тоже проговорилась, рассказав Джону о том, что Эдвин жив! Но ведь результатом этого — и бесспорным моим достижением — был отказ  Джона от преследования Невила!  И тут я не столько верила в добрые устремления Джона, сколько руководствовалась здравым смыслом: если Эдвин был жив и об этом знали уже несколько человек (а вскоре могли узнать и другие, да Эдвин мог и сам объявиться в Клойстергэме), претензии Джона к Невилу выглядели бы странно, и у многих возникли бы вопросы — Джон не мог этого не понимать! Ну что же, моей целью ведь и было защитить Невила! А если я еще сумела убедить Джона отступиться от Розы, поездку можно было считать успешной. 

 Следующие две недели предоставили мне возможность убедиться, что Джон действительно отказался от преследования Невила. Ни мистер Грюджиус, ни мистер Тартар не видели его в Лондоне (впрочем, что касается мистера Тартара, он Джона никогда в жизни не видел — но, наверно, узнал бы его по описанию мистера Грюджиуса или заметил бы кого-то подозрительного возле нашего дома). И мистер Криспаркл с полной уверенностью подтверждал, что Джон из Клойстергэма не выезжал. Мистер Грюджиус не мог понять, в чем дело, и строил разные предположения, а я молчала, потому что теперь, когда Невилу ничто не угрожало, мне уже казалось, что, может быть, все-таки мистер Грюджиус несправедлив к Джону — а вдруг то, что он мне рассказал, было правдой? Словом, я снова проявляла слабость вследствие моего отношения к Джону, в котором я сама не могла разобраться.

Жизнь наша в эти две недели шла своим чередом: мистер Криспаркл и мистер Грюджиус часто навещали нас с Невилом, а мистер Тартар стал постоянным нашим гостем, очень много помогал и хорошо влиял на Невила, так что Невил в компании мистера Тартара даже стал выходить из дома в дневное время.

Большая неловкость нашего положения — и большая трудность для меня — заключалась в том, что Роза жила в Лондоне, и мы с ней старались воспользоваться любой возможностью увидеться (а такую возможность мы имели, когда Роза поднималась в квартиру мистера Тартара, хотя, правда, это случалось нечасто) — но все это втайне от Невила! А уж когда стало очевидным, что мистер Тартар неравнодушен к Розе и моя дорогая подруга отвечает ему взаимностью (чему я искренне радовалась), мое положение сделалось еще более сложным. Мне всегда трудно и совестно было что-либо скрывать от Невила, ведь мы были так близки душевно и так хорошо понимали друг друга. У меня с детства была от него только одна тайна (читатель уже знает, какая), но хранить ее давно стало для меня привычным, и я черпала моральные силы в том, что это было для блага Невила. А теперь прибавилась еще одна тайна, совсем другого рода, и мне стало очень трудно. Я утешала себя, думая, что это все ненадолго, что Невил пока еще очень уязвим, не изжил свое несчастное чувство к Розе, но вскоре все изменится. Я надеялась, что Невил наконец оправится от последствий постигших его несчастий, станет прежним, обвинения будут с него сняты (как обещал мистер Грюджиус), он  выучится, получит профессию, придут новые впечатления, новый опыт…

Увы, не суждено было сбыться моим надеждам! Трудному нашему положению действительно вскоре пришел конец, только не такой, как мне мечталось, о нет, совсем не такой! И беда пришла неожиданно, и никто из тех, кто ее невольно приблизил, не был виноват!

Но я должна продолжать свою историю. Однажды мистер Грюджиус, придя к нам в гости и, по своему обыкновению, предложив подышать свежим воздухом (на этот раз после чая, которым мы с Кэтти его с удовольствием угостили), получил ожидаемый (вполне учтивый) отказ от Невила (которому необходимо было заниматься) и согласие от меня. Когда мы вышли на улицу, мистер Грюджиус объявил, что имеет для меня ходатайство от Билликин [35] — человека, у которого Роза снимала комнаты. В очень забавной манере (хоть мистер Грюджиус и называет себя угловатым человеком,  я нахожу его остроумным и приятным в общении) он рассказал мне, как миссис Билликин (она все-таки была леди, притом вдова, но считала, что об этом совсем не обязательно знать всем и каждому) переживает из-за плачевного состояния мисс Розы, до которого довела ее “эта особа” (имелась в виду мисс Твинклтон), и как у нее, у миссис Билликин, “просто сердце кровью обливается”, и пусть мистер Грюджиус не подумает, что она, миссис Билликин, вмешивается не в свое дело, но она этого так оставить не может (“прямо вам скажу, сэр, без обиняков”) и просит мистера Грюджиуса пригласить в гости ту подругу мисс Розы, о которой она от мисс Розы слышала, пока бедняжка (мисс Роза) совсем не зачахла от скуки.

“В общем, миссис Билликин приглашает нас  с вами на чай завтра, к пяти часам, — закончил мистер Грюджиус. — Если вы не против, я зайду за вами завтра в половине пятого, и мы отправимся.”

Конечно, я была не против — да просто счастлива! Повидаться с моей дорогой девочкой, побыть с ней какое-то время и поговорить спокойно, не вздрагивая каждую минуту и не оглядываясь на дверь — не входит ли Невил, не услышал ли он наш разговор!

И на следующий день мы с мистером Грюджиусом пошли к миссис Билликин — пешком [36], потому что день был чудесный, а по дороге мистер Грюджиус очень забавно рассказывал мне о весьма своеобразном характере миссис Билликин и о настоящей войне, которую она вела с мисс Твинклтон, и я бы в полной мере насладилась его рассказом, если бы мне снова не казалось (как это часто бывало в последние дни), что за мной кто-то наблюдает. Мистеру Грюджиусу я не стала об этом говорить, мне жаль было испортить ему настроение, ведь это все-таки могла быть моя мнительность.

Я вскоре увидела своими глазами, что отношения двух достойных леди действительно были непростыми. Меня, впрочем, они обе встретили благосклонно, миссис Билликин даже вышла на улицу и стояла у парадного входа [37], ожидая нас, когда мы подошли, а потом сама провела нас в комнаты Розы и подала нам безупречно заваренный чай и вкусный кекс. Мы с Розой очень радовались встрече, и очень уютно было нам сидеть за чаем, и было о чем поговорить, пусть и в присутствии мисс Твинклтон (которая чинно сидела за столом) и миссис Билликин (которая то и дело заходила в комнату, интересовалась, хорош ли чай и пропечен ли кекс, после чего, выслушав вполне заслуженные слова восхищения и благодарности, бросала уничижительный взгляд на мисс Твинклтон и удалялась с победным видом), ну а уж мистеру Грюджиусу мы обе были только рады — так что время мы провели чудесно.

Ах, если бы знала я, что это была последняя наша такая спокойная и радостная встреча! Хоть и тогда нам обеим было о чем тревожиться, все это ни в какое сравнение не может идти с тем, что нам пришлось пережить вскоре!

После чая, когда мы с мистером Грюджиусом вышли на лестницу и стояли на площадке второго этажа (я в последний раз обнималась с Розой), мы вдруг услышали короткий сдавленный вскрик миссис Билликин и звук захлопнувшейся входной двери. Мы поспешили попрощаться с Розой (которую мисс Твинклтон убедила не вмешиваться и увлекла в комнату) и спустились по лестнице. Миссис Билликин стояла в холле — в своей передней гостиной, как она называла эту комнату, —  и лицо у нее было такое, как будто она только что увидела привидение. На участливый вопрос мистера Грюджиуса она в первый момент ничего не ответила (что было совсем на нее не похоже) и только смотрела на него как будто ничего не видящими глазами. Через минуту, однако, она вполне овладела собой и заверила нас, что у нее все в порядке: “скажу вам прямо, мистер Грюджиус, — не на ту напали, уж я-то не намерена кого-то тут бояться или стыдиться, особенно таких, кто и мизинца других не стоят, хоть и строят из себя святош”. 

Тут мы с мистером Грюджиусом посмотрели друг на друга в полном недоумении, ибо смысл этой речи остался для нас загадкой, но, по крайней мере, мы поняли, что миссис Билликин снова стала самой собой, а значит, ничего плохого с ней не случилось. А миссис Билликин пригласила меня заходить и навещать Розу в любое время, “а то она тут совсем, бедняжка, зачахнет над вышиваниями”.

Выйдя, наконец, из дома миссис Билликин, мы, к нашему большому удивлению, обнаружили на улице мистера Тартара и Невила, которые, прогуливаясь, как раз проходили мимо дома миссис Билликин, и мистер Тартар, обрадовавшись такой приятной случайной встрече, спросил меня (вполне непринужденно, но к моему совершеннейшему ужасу), как поживает мисс Буттон и здорова ли она, после чего предложил нам присоединиться к ним с Невилом и прогуляться, потому что был прекрасный теплый вечер.

Прогулка, однако же, вышла совсем неудачной. Невил был замкнут, напряжен и за все время едва ли сказал два слова. Я, страшно расстроенная, сетовала на себя: наверно, надо было мне предупредить мистера Тартара — но, боже правый, как бы я смогла это сделать, что бы я ему сказала? Что мой брат влюблен в Розу и что он, мистер Тартар (тоже в нее влюбленный, как я знала), не должен говорить Невилу, что Роза живет в Лондоне и мы с ней иногда видимся? Я и представить себе не могла, как, какими словами я бы ему это сказала, и какую неловкость я бы при этом испытывала, и как неловко было бы ему!  

Я, разумеется, нисколько не сомневалась в деликатности мистера Тартара и не допускала мысли, что он открыл Невилу свои чувства к Розе. Скорее всего, произошла та роковая случайность, которая, как я в глубине души всегда понимала, рано или поздно должна была разрешить то неловкое, невозможное положение, в какое мы все попали, ибо долго так продолжаться не могло [38]. Мистера Тартара просто, видимо, влекло к тому месту, где обитала Роза, — как говорится в таких случаях, ноги сами несли его туда, — и, возможно, он выдал себя выражением лица, с каким смотрел на окна Розы, когда они прогуливались возле дома миссис Билликин. Но, вероятно, все бы обошлось, не закончилось бы так печально, если бы мы с мистером Грюджиусом не вышли из дома как раз в это неудачное время!

Занятая своими переживаниями, я, тем не менее, заметила, что мистер Грюджиус поглядывает на мистера Тартара как-то настороженно и о чем-то напряженно думает. И тут мне пришла в голову мысль: а не связан ли непонятный испуг миссис Билликин с тем, что она увидела возле своего дома мистера Тартара и Невила? И вряд ли это Невил напугал ее, она ведь совершенно точно никогда и нигде не могла видеть его раньше!

Мистер Тартар во все время нашей прогулки пребывал в состоянии очень сильного смущения — впрочем, это вполне могло объясняться тем, что мы все трое — мистер Грюджиус, Невил и я — были напряжены, и наше поведение не могло не показаться ему странным.

Да, неудачная это была прогулка! Но не могу сказать, что когда она закончилась, я вздохнула с облегчением: мне предстоял нелегкий разговор с Невилом.


Комментарии к главе XXXIV[35]  По мнению автора, фамилия Билликин может быть образована от старо-немецкого слова  billig или старо-скандинавских вариантов billik, billih, billick, billijk, имевших когда-то значение “честный, справедливый, порядочный, разумный”. (Покойный супруг миссис Билликин вполне мог иметь немецкие или скандинавские корни.) Позднее это слово приобрело значение “разумный (о цене)”.Тут может быть еще и ирония по поводу того, что миссис Билликин, будучи одинокой женщиной и опасаясь грабителей, никак не обозначила на дощечке перед входом свой пол и статус (там только слово Billickin) — Диккенс ведь был большим мастером игры слов: одно из значений слова billy- (если это часть составного слова)  — принадлежность животного к мужскому полу, например  billy-goat — козел. [36] Саутгэмптон-стрит и Блумсберри-сквер недалеко от Стейпл-Инна.[37] Билликин, скорее всего, арендует дом, а не квартиру. Она несколько раз, вполне определенно, называет свое жилище “дом (‘ouse)” — в русском переводе это потерялось. Сохранившиеся до наших дней дома на Саутгэмптон-стрит (№№ 26 и 27) своими размерами и количеством окон убедительно свидетельствуют, что описанные в романе помещения Билликин как раз и составили бы целый подобный дом — еще одной квартиры в таком доме быть не могло.                                               [38] Такой поворот сюжета, по мнению автора, был вполне логичным и неизбежным, ведь недаром Диккенс назвал сложившуюся ситуацию “A Gritty State of Things”. Перевод названия главы XXII “Настали скучные дни” не просто неточен, но и, с точки зрения автора, в корне неверен! Ни о какой скуке в главе и речи не может идти — напротив, глава полна “взрывоопасных” событий: Роза общается с Тартаром (который ей нравится), разговаривает с Еленой в его комнате (в опасной близости от Невила), ей снимают комнаты у Билликин (то есть она остается в Лондоне и, по всей видимости, будет продолжать общаться с Еленой  — ведь это Грюджиус подсказал, как это можно устроить), Тартар приглашает Розу на речную прогулку (то есть их отношения развиваются), и при этом он готов подружиться с Невилом! Без сомнения, в названии главы присутствует игра слов: слово “gritty”, употребленное Диккенсом, должно означать не только то, что героям приходится много ходить по гравию (это же Лондон, Стейпл-Инн!), но и то, что их ситуация (учитывая нрав Невила и его предыдущий опыт), мягко говоря, “шершава” и “неудобоварима”. Если бы перед автором стояла задача перевести название главы (но она, слава богу, не стоит), вероятно, придумалось бы что-нибудь вроде “По гравию как по тонкому льду” или ”По гравию — с риском разбиться насмерть” — во всяком случае, смысл названия главы именно таков.

Глава XXXV. Момент истины

Едва я раскрыла рот, чтобы начать объяснять, оправдываться (хотя я плохо представляла себе, как я буду это делать, какие найду слова), Невил остановил меня жестом:

“Нет-нет, Елена, не надо. Пожалуйста, не говори ничего. Наверно, ты не виновата — ты не хотела, чтобы мне было больно, ты берегла меня. Я это понимаю. Но скажи мне… пожалуйста, скажи мне — если мисс Буттон расторгла помолвку с Друдом, если ее ничто больше с ним не связывало, если ее сердце было свободно, и Тартар… я же понял, я все понял… он в нее влюблен, и на кого тут сетовать, в нее нельзя не влюбиться… но неужели я бы не мог… неужели у меня не было бы шанса… пусть бы она сделала свой выбор! О, почему, Елена, почему?”

В этой сумбурной речи, прерываемой рыданиями, я поняла все — все, что имел в виду мой бедный брат, в чем он упрекал меня.

“Невил, Невил, послушай, — я тоже плакала, но старалась взять себя в руки, — Роза приехала в Лондон совсем неожиданно, неожиданно для всех — и для мистера Грюджиуса, и для меня. Тому была причина — но это сейчас неважно. И так случилось, что она встретилась с мистером Тартаром сразу же по приезде, раньше, чем встретилась со мной, раньше, чем я узнала, что она в Лондоне! И когда мы впервые здесь с ней встретились, я уже поняла, что… что она неравнодушна к мистеру Тартару! Никто тут не виноват, Невил! Ты веришь мне?”

Невил смотрел на меня потрясенно. Прошла минута или две, прежде чем он заговорил:

“Конечно, я тебе верю, Елена. Разве ты умеешь лгать? Ты права — тут никто не виноват. Только моя несчастная судьба. Как хорошо было бы всем, если бы меня просто не было.”

Он опять повторил эти ужасные слова, сказанные им полгода назад в Клойстергэме. У меня больно сжалось сердце.

“Нет, нет, Невил, не говори так!”

“Успокойся, сестра! Я уже не тот, что был полгода назад. Поверь мне, я справлюсь. Все будет хорошо.”

Что же я могла поделать? Мне хотелось верить.

Но с того дня время как будто ускорилось — так у меня это осталось в памяти. Как уже было когда-то в детстве, страшные события начали накатываться лавиной, неотвратимо приближая беду.

На следующий день после нашего чаепития у миссис Билликин она прислала ко мне служанку, которая передала мне ее настоятельную просьбу (“хозяйка так и сказала, мэм, — она на-сту-па-я-тель-но просит”) прийти к ней (“вам одной, мэм, без старого джентльмена”), чтобы услышать нечто очень для меня важное (“она не хочет от вас скрывать, мэм, не таков ее обычай, что приятных новостей она вам не обещает, но вам о-бя-зы-ва-тель-но  надо это услышать, потому что это вопрос жизни и смерти — а уж чьей, это еще один вопрос, который не ей решать, но она надеется, что вы его решите правильно”).

Решить вопрос  чьей-то жизни и смерти? Мне? Надо ли говорить, что я, страшно обеспокоенная, сразу же побежала к миссис Билликин. Достойная леди снова встретила меня у парадной двери.

“Присядьте-ка сперва тут, мисс, — сказала она, проведя меня к креслу в комнате, которую называла своей передней гостиной. — Надо мне кое-что вам рассказать, прежде чем… словом, скажу вам честно, ибо лгать мне незачем, — надо мне вас как-то подготовить к тому, что вам придется  услышать.”

У меня сильно забилось сердце, и, должно быть, я побледнела, потому что миссис Билликин строго посмотрела на меня и сказала:

“Есть у вас при себе нюхательные соли или мне вам свои дать? Мне казалось, вы покрепче будете, чем эта бедняжка мисс Роза, но, скажу вам прямо, теперь уж и не знаю…”

Елена, возьми себя в руки, сказала я себе, и это помогло.

“Говорите же, миссис Билликин, я готова слушать. Я спокойна.”

“Там, в задней гостиной, сидит моя младшая сестра, Салли. Когда ей было шестнадцать лет, ее соблазнил один негодяй. Он увез ее на Цейлон и там бросил. Тридцать три года я ничего о ней не  знала и уж мысленно похоронила ее. И вот вчера она вдруг появилась на пороге. Право же, я глазам своим не поверила. Я и узнала-то ее не сразу, честно вам скажу. (Тут миссис Билликин замолчала и закрыла лицо руками. Так она сидела, наверно, целую минуту, а я, оцепенев от недоброго предчувствия, смотрела на нее в ужасе.) Ну да ладно, мисс, наши горести вам ни к чему, у вас и своих хватает. Я уж вкратце постараюсь. Когда вы с этим… с вашим дядюшкой говорили, Салли-то там в кустах сидела и все слышала. А потом за вами пошла — вы ее и не заметили. (Так вот кто следил за мной в Клойстергэме!) Она с вами и в Лондон приехала, в том же поезде, и проследила, где вы живете. Все хотела с вами поговорить, да не нашла случая подойти, а к тому же боялась, не знала, поверите ли вы ей. А уж когда вы со старым джентльменом, мистером Грюджиусом, отправились к мисс Розе чай пить, она опять же за вами пошла, ну и увидела меня, когда я вас встречать вышла. Посидела под дверью, собираясь с духом, а потом решилась постучать. И правильно сделала, скажу вам прямо, — я не из тех, кто родную сестру в беде бросит или стыдиться ее перед  людьми будет, нет, мисс, не таков мой обычай! Родная кровь, мисс, — не вода. Ну да уж вы-то меня поймете. (Тут миссис Билликин многозначительно на меня посмотрела, и у меня опять сжалось сердце от дурного предчувствия.) Оказывается, Салли уже четыре года как в Лондоне, а где я живу, не знала. Ну да я не про то сейчас. У Салли есть что вам рассказать, мисс, и уж вы держитесь, потому что — не буду от вас скрывать, много чего я на своем веку слыхала, но такого — нет, мисс, никогда, честно вам скажу.”

Тут миссис Билликин встала и подала мне руку, помогая подняться — меня едва держали ноги. Мы прошли в заднюю гостиную (святая святых миссис Билликин, как рассказывал мистер Грюджиус), и я увидела… О боже! Это была ее младшая сестра?! Женщина, которая сидела в комнате, на первый взгляд показалась мне дряхлой старухой [39]. Потом, присмотревшись, я поняла, что она совсем еще не старая, а только, видимо, очень больна и сильно потрепана жизнью. Страшно изможденная, напоминавшая скелет, обтянутый кожей, сгорбленная, с впалой грудью, с землистого цвета лицом, с поредевшими седыми волосами, она представляла собой душераздирающее зрелище. Хотя волосы ее были явно недавно вымыты и приглажены, и одета она была в чистое опрятное платье. Тот факт, что платье было явно с чужого плеча, видимо, должна была скрывать накинутая на плечи шаль, которую я видела на миссис Билликин в день чаепития.

Я не буду приводить здесь дословно рассказ Салли (я так и не узнала никаких других имен, которыми могла бы называть эту несчастную женщину, поэтому буду называть ее так). Он, этот рассказ, был долгим, путаным, то и дело прерывался страшным мучительным кашлем, от которого кровь стыла в жилах, и жалобами (“ох, грудь-то у меня совсем слабая стала”, “ох, тяжко мне”), так что я, в совершеннейшем ужасе, готова была позвать миссис Билликин, но каждый раз Салли меня останавливала. Постараюсь передать только самую суть, и теми словами, которые я сама уже сформулировала, додумав и поняв все рассказанное Салли.

Ее привез на Цейлон и там бросил какой-то моряк, имени которого она не назвала. Оставшись одна, без средств к существованию, она долгие годы вела жалкую (и, как я поняла, порочную) жизнь. Наконец она  сошлась с человеком, который слыл колдуном и знахарем — умел смешивать травы и с их помощью творить, как считали в округе, настоящие чудеса: исцелять, усыплять, избавлять от боли, приводить в бешенство, сводить с ума, лишать памяти и много чего еще. Кое-чему Салли у него научилась, а еще пристрастилась к опиуму — это было, по ее мнению, лучше, чем “пить горькую”, от чего ее покровитель ее отучил. И примерно в это время она познакомилась с двумя молодыми людьми, очень похожими друг на друга (хотя родственниками они не были). Сначала появился  Джон Ландлес, которому она часто “изготавливала трубочки” в долг — денег у него не было, но ей нравилось слушать, как он пел в состоянии опьянения: “свесит, бывало, голову и поет как птичка — ох как сладко”.  Он говорил, что скоро у него будут деньги — большие деньги, и уж тогда он не обидит Салли, если сейчас Салли ему немного поможет. Салли и помогла — целых два раза. В первый раз она дала Джону травку, которую нужно было подмешать в пищу лошади, чтобы она взбесилась, а во второй раз — снабдила его травой для приготовления питья, от которого человек впадал в полную апатию и был равнодушен ко всему, что происходит вокруг. (Я умолчу о том, что я чувствовала, когда слушала все это, потому что слова тут бессильны.)

А Салли продолжала. Джон Ландлес однажды привел к ней Джона Джаспера, который был помладше и, как водится у юношей, восторгался Ландлесом, стремясь во всем ему подражать. Молодые люди были “ну прямо на одно лицо”. Джаспер был сыном богатых родителей, которые, уйдя из жизни, оставили ему приличное состояние. Он был шалопай и бездельник (“и прост, ох как прост, сердешный”), и деньги родителей проматывал в кабаках и притонах. От Ландлеса же она обещанного вознаграждения так и не дождалась, хотя было очевидно, что денежки у него начали водиться. Он то исчезал надолго, то появлялся снова. В то время на Цейлоне орудовала шайка грабителей —  беглых работников плантаций, — главарем которой был человек по прозвищу Черный Дрозд. Несколько лет грабители наводили ужас на плантаторов, и полиция ничего не могла сделать: каких-то членов шайки время от времени вылавливали, но главарь каждый раз уходил, и шайка начинала действовать вновь. Никаких сведений о главаре у полиции не было — сообщники не выдавали его. Наконец всю шайку изловили, награбленное изъяли, однако же Черному Дрозду опять удалось скрыться. И тут в очередной раз объявился Джон Ландлес, потерянный и несчастный, и попросил спрятать его. У Салли имелись соображения по поводу такого совпадения, но она молчала из страха за свою жизнь [40]. Через какое-то время (было это около четырех лет назад, но Салли не была в том уверена, время у нее путалось) Джон Джаспер получил письмо из Англии и собрался туда ехать, потому что его племянник остался сиротой, и Джон был единственным его родственником. Джон был добрым малым (хоть и шалопаем), и он пожалел сироту и решил взяться за ум, покончить с дурными привычками и перебраться в Англию, чтобы заботиться о племяннике. Но, пока он оставался на Цейлоне, он продолжал “выкуривать трубочки” (“ну пока-то можно, Салли, — ну побалуй меня напоследок, а уж в новой жизни я — ни-ни”). В опиумном опьянении он все звал племянника —  “Нэд, Нэд, ты не грусти, скоро приеду, и мы с тобой заживем”.

Видя, в каком бедственном положении оказался Джон Ландлес, он решил взять его с собой в Англию  (“говорил, сердешный — видно, это судьба была нам с тобой встретиться и подружиться, таким похожим, так я уж не брошу тебя в беде”). А Ландлес предложил взять с собой и Салли — “прикинулся рыцарем, а на самом деле боялся, что полиция до меня доберется, и я расскажу про его делишки”.

Джон Джаспер всем троим купил места на пароход  до Англии, и они вскоре отплыли. В первую же ночь, как они отошли от берега, Салли не спалось, и она вышла на палубу. И увидела страшное: Ландлес ударил Джаспера по голове и сбросил его за борт. На следующее утро он заявил, что Джаспер пропал, и поднял тревогу. Естественно, Джаспера не нашли. Салли была ни жива ни мертва от страха — ведь ничто не мешало Ландлесу и с ней разделаться — и молчала. Она ожидала, что по прибытии в Англию он бросит ее на произвол судьбы — да собственно говоря, она и надеялась на это: ей хотелось отделаться от этого страшного человека. Но Ландлес ее не бросил — довез до Лондона и купил для нее (на деньги Джона Джаспера, которые присвоил) крохотное помещение в районе доков, где она открыла опиумный притон — больше она ничего не умела делать, как только “смешивать трубочки”, а кормиться как-то надо было. Почему Джон Ландлес так поступил? Она думала, что он, может быть, хотел иметь какое-то пристанище, где мог бы быть самим собой, отводить душу, и какого-то человека из своего прошлого — ведь есть же странные, необъяснимые побуждения, заставляющие убийцу возвращаться на место преступления. А может быть, он думал, что Салли еще пригодится ему?

Время от времени Ландлес наведывался к Салли выкурить трубочку. И с некоторых пор она стала замечать, что в его бессвязном бормотании в состоянии опьянения появилось имя — Нэд, — которое она уже слышала: Джон Джаспер так называл своего племянника. Тут она вспомнила науку своего цейлонского покровителя — знахаря-колдуна, начала кое-что подмешивать в трубочки и  внимательнее прислушиваться к бормотанию Ландлеса. Вскоре она поняла, что он задумал что-то нехорошее сделать с этим самым Нэдом. Однажды — это было под Рождество — она проследила за Ландлесом, доехав до Клойстергэма, но в городе она его потеряла. В тот вечер ей встретился молодой джентльмен, назвавшийся Эдвином, но она так и не поняла, звал ли его кто-нибудь уменьшительным именем Нэд. 

После Рождества Джон Ландлес не был у нее около полугода, а потом вдруг пришел, в трауре. И ей показалось, что то, что он задумывал против Нэда, уже было сделано. Был он странный — исхудавший, дерганый какой-то, вроде бы не в себе, и как будто смешивал убийство дядюшки, Джона Джаспера, и то, что он сделал с племянником (“свешивается эдак с кровати, да и говорит: посмотри-ка, говорит, что там лежит, на дне — а откуда бы оно, дно-то, взялось, он же вроде как на суше, притаившись, сидел да ждал, чтобы удавку ему на шею накинуть”). Она решила снова за ним проследить и на этот раз не упустила его, нашла место, где он жил, узнала, что он поет в хоре. И тут ее ждал сюрприз: она спросила, как зовут джентльмена (она ведь знала, что он объявлен в розыск, так неужели же он жил под своим именем), и ей ответили — Джон Джаспер! [41] Тогда-то она все и поняла: значит, он выдал себя за дядюшку Нэда, а потом и убил его! Она не знала, водились ли денежки у Нэда, а уж денежки его дядюшки-то он точно прибрал к рукам!

Она глаз с него не спускала, всюду ходила за ним по пятам — и слышала весь наш разговор, который ее сильно встревожил. Ей стало жаль меня и моего брата, которому, как она поняла, грозила опасность, и она решила, что уж на этот раз во что бы то ни стало предотвратит  зло, не даст ему свершиться. Ей уже не в новинку было следить за кем-то, она в этом поднаторела, и, приехав со мной в Лондон, выяснила, где я живу. А потом случилось так, что она и сестру нашла (я ее к ней привела), и вот теперь она может наконец без опаски мне все рассказать.


Комментарии к главе XXXV[39] Курильщицу опиума Диккенс нигде, ни разу не называет старой женщиной. Очевидно, ему была известна история “матросской Салли”, которая в тридцать семь лет выглядела на все семьдесят, и он  вдохновился этой историей. Наказать “падшую женщину” преждевременным старением — очень в характере Диккенса.[40] Идею сделать Джаспера Черным Дроздом автору подал мистер Грюджиус: говоря о необходимости предвосхищать действия злодея, он называет Джаспра “wild beast” (диким зверем) и  “brigand” (разбойником, бандитом). С wild beast все понятно: Джаспер грубо домогается Розы, убивает ее жениха. Но вот почему brigand? Возможно, выслушав рассказ Елены о дядюшке, он навел справки о прошлом Джаспера-Ландлеса и сделал кое-какие выводы? [41] Странно, что Принцесса Курилка спрашивает Дэтчери, как зовут человека, за которым она следит. Ведь если она давно с ним знакома и ее с ним связывает какая-то тайна (а так и должно быть, по логике вещей, — в этом уверены все исследователи романа), то его имя ей наверняка известно. По версии автора, Курилка поражена именно тем, что ее старый знакомый живет под именем Джаспер — получив эти сведения, она и говорит, что знает его как облупленного, и грозит ему кулаком в соборе.

Глава XXXVI. Конец ужасного дня

Я отказываюсь передать словами тот беспросветный мрак, тот ужас, то отчаяние, в которые поверг меня рассказ Салли. Мне, наверно, было бы легче (как ни странно это покажется читателю), если бы я чувствовала за собой вину, стала бы упрекать себя: какой я была глупой, легковерной, как я могла забыть о предостережениях моей бедной матушки. Но ничего подобного я почему-то не чувствовала — напротив, я понимала, что если бы время повернулось вспять и мне снова предстоял бы разговор с Джоном, я повела бы себя точно так же, и мне снова захотелось бы ему поверить! Я не могла переделать себя, и не могла изменить ничего, и не знала, как мне жить дальше, и надо ли вообще жить, если на свете может происходить такое, если земля носит таких людей! Единственным моим желанием в тот момент было — не быть! Не помнить ничего! Чтобы закончился этот страшный сон! Или — чтобы я опять стала маленькой девочкой, чтобы были отец, матушка, Невил, и чтобы не было Джона и всей дальнейшей жизни!

Что-то происходило вокруг меня — я оставалась безучастной, только глаза фиксировали происходящее. Миссис Билликин смотрела на меня с тревогой, она куда-то увела Салли, потом в комнате появилась плачущая Роза, которая бросилась ко мне, и обняла меня, и положила мою голову себе на грудь, и все гладила меня по голове, и лепетала слова утешения. 

А потом моя дорогая девочка вдруг произнесла величайшую мудрость (Роза очень чутка и мудра сердцем), и я ее услышала и поняла, и мне стало чуть легче.

“Елена, милая, ведь все хорошие люди всегда хотят любить кого-то и верить кому-то, и я бы тоже, если бы у меня был на свете хоть кто-нибудь родной, пусть и очень плохой, я бы тоже хотела его любить и ему верить, и ведь мы же не виноваты, что мы — хорошие, а они — плохие, правда?”

Тут у меня хлынули слезы, и миссис Билликин сказала “слава богу”, и мы с Розой еще долго так сидели, молча. Я плакала, а Роза гладила меня по голове.

Увы — на этом не суждено было закончиться испытаниям, которые принес мне этот страшный, черный день!

За дверью послышался шум, голоса, потом дверь открылась, и вместе с миссис Билликин в комнату вошел… мистер Тартар! У него было очень встревоженное и огорченное лицо (хотя оно непроизвольно чуть смягчилось, когда он увидел Розу), а в руках он держал сложенный листок бумаги, посмотрев на который, я вздрогнула.

“Мисс Ландлес, мне передала это ваша компаньонка, Кэтти, — сказал мистер Тартар. — Она позвала меня в окно. Она сказала, что вышла за чем-то… по хозяйству, кажется, я не понял хорошо, она так волновалась… а когда вернулась, мистера Ландлеса не было дома, и он оставил вам письмо.”

Мистер Тартар протянул мне листок, и я прочла послание Невила. Он просил меня не беспокоиться о нем — он будет держать себя в руках и не наделает глупостей. Он уже не тот, что прежде, — о, совсем не тот, он повзрослел, он понял, что не судьба ему быть с мисс Буттон, и примирился с этим. Только он не может сейчас продолжать жить в Лондоне как ни в чем не бывало, не может встречаться с мистером Тартаром, это слишком тяжело, и ему нужно на время уехать — и нужна поддержка мистера Криспаркла, так что он едет в Клойстергэм. Он надеется, что я пойму его, и еще раз просит меня не беспокоиться, он будет давать о себе знать и, как только почувствует себя в силах, вернется [42].

Тут мы все заговорили разом, и я затрудняюсь в точности передать, что каждый из нас говорил. Роза спрашивала меня, что в письме, я отвечала (конечно, умалчивая о причине отъезда Невила) и говорила, что в Клойстергэм  Невилу нельзя, это ужасно, что он туда поехал, поскольку там  Джон (я же теперь понимала, что его обещания не преследовать Невила были ложью), и Роза тоже пришла в ужас, и заплакала, и стала говорить “что же нам делать” (глядя с надеждой на мистера Тартара), а мистер Тартар начал говорить, что он, видимо, что-то сделал не так, но он не понимает, что именно, и просит меня простить его, и готов немедленно что-то предпринять, чтобы исправить положение…

И вдруг все наши голоса перекрыл громкий голос миссис Билликин:

“Всем замолчать!”

И мы все замолчали, глядя на нее ошеломленно.

“Вот уж честно скажу, — продолжила миссис Билликин, — не припомню я за весь свой жизненный опыт, чтобы кому-нибудь в чем-нибудь помогли слезы, паника и бестолочковость, когда надо решительно действовать. Прежде всего, мисс, — она обратилась ко мне, — не хочу вас обманывать, я всегда рада вас здесь видеть, но сейчас вам нужно домой — вдруг он передумает и вернется, или пришлет о себе весточку, а что вы здесь, он не знает, вы же не будете этого отрицать!”

Роза тут же воскликнула:

“Я пойду с Еленой! Я не оставлю ее одну!”

“И правильно сделаете, мисс, — откликнулась миссис Билликин. — И можете не тратить времени, не сообщать той особе — я уж ей сама от вас передам все, что вы хотели ей сообщить!”

Несмотря на весь ужас ситуации, я все-таки улыбнулась невольно, подумав, что миссис Билликин передаст мисс Твинклтон не совсем то, что сказала бы ей Роза.

Мы с Розой вскочили, чтобы сию минуту бежать.

“Ку-у-у-да? — остановила нас миссис Билликин. — Не знаю, как вы, мисс, а я считаю, что в кэбе доехать будет быстрее, чем дойти пешком, хоть тут и недалеко. Я сейчас пошлю служанку за кэбом — благо они тут во дворе, только в арку войти.”

“Кэб у входа, — отозвался мистер Тартар. — Я не отпустил его, предвидя, что  еще может понадобиться.”

“Не буду от вас скрывать, сэр, — сказала миссис Билликин, — мне очень по душе люди с мозгами, умеющие действовать толково. Значит, они поедут домой к мисс Елене…”

“…А я — в Клойстергэм,” — закончил мистер Тартар.

“Тогда вы их довезете и сразу, в том же кэбе — на вокзал!”

“Да, только как мне действовать на месте — где мне искать этого Джаспера и как связаться с Криспарклом?”

На это мистеру Тартару ответила Салли, которая, оказывается, все это время тоже была в комнате:

“Я покажу! Я с тобой поеду, дорогуша!”

“Так тому и быть, — заключила миссис Билликин, — а мне остается только послать служанку к старому джентльмену, мистеру Грюджиусу. Если вы спросите меня, то я вам скажу, что не лишним будет ему обо всем сообщить.”

“Он живет там же, где и мисс Ландлес,” — сказал мистер Тартар.

“Тем лучше, — объявила миссис Билликин. — Значит, вы все сейчас и отправитесь!”

Мы вначале зашли к мистеру Грюджиусу, но оказалось, что его нет дома. Его клерк (замещающий мистера Бэззарда) сообщил нам, что мистер Грюджиус несколько часов назад уехал в Клойстергэм. Это была очень хорошая новость. Видимо, после нашей вчерашней прогулки мистер Грюджиус заподозрил что-то неладное, и на всякий случай решил держать Джона в поле зрения, а может быть, после непонятного испуга миссис Билликин захотел поподробнее расспросить мистера Криспаркла о мистере Тартаре (теперь было понятно, что причиной испуга было появление Салли, но мистер Грюджиус этого не знал).

“Ну вот, моя милая Елена, — сказала мне Роза, как только мы распрощались с мистером Тартаром и Салли и вошли в нашу с Невилом квартиру, — теперь мы можем не так сильно волноваться, их ведь там уже было двое — мистер Грюджиус и мистер Криспаркл, а еще приедут мистер Тартар и Салли, и уж они все не допустят, чтобы… чтобы этот… человек что-то сделал Невилу.”

О, как мне хотелось в это верить!

Моя деликатная подруга теперь называла Джона не иначе как “этот… человек” — ни имени его, ни слов “плохой”, “ужасный”, “страшный” (которые я прежде так часто от нее слышала) она больше не произносила. Я не знала, что рассказала ей миссис Билликин, но, наверно, всех подробностей она не сообщила — для этого и времени-то не было. Я тоже ни о чем не рассказывала, а Роза не спрашивала, боясь сделать мне больно.

Не буду описывать, в какой безумной тревоге мы провели следующие несколько часов, — читатель, без сомнения, и сам может себе это представить.  Когда совсем стемнело, Кэтти предложила нам как-то устроиться на ночь и постараться поспать — никаких новостей мы бы в тот день уже точно не дождались, а силы нам были нужны. И только мы собрались последовать ее совету, мы вдруг услышали звук отпираемого замка входной двери. У меня замерло сердце. Мы с Розой переглянулись — это Невил? Он передумал и вернулся? Кэтти бросилась к двери — и тут мы услышали ее слабый крик и звук падения, и в комнату вошел… нет, это был не Невил. Это был Джон.

Одна мысль — а откуда у него ключ? — прошла где-то по краю моего сознания, но я отогнала ее.

Вид Джона был страшен. Я еще никогда не видела его в таком состоянии. Всякий, кто посмотрел бы на него тогда, сказал бы, не сомневаясь ни секунды: этот человек абсолютно безумен! [43] 

Роза ахнула и схватила меня за руку, а Джон… о боже, Джон улыбнулся — и от его улыбки у меня кровь застыла в жилах.

“Нет, нет, не бойтесь! Не бойся меня, моя звезда, мой ангел, моя прекрасная возлюбленная! Все кончено — теперь никаких препятствий не осталось, ничто не стоит между нами. (О чем это он, подумала я, но отогнала от себя эту мысль, как и предыдущую.) Нет, нет, тебе не придется прозябать в жалком провинциальном городишке, в жалкой каморке над аркой! Все, все к твоим ногам — замок, титул, богатство! (О чем он?! Но нет, нет, я не понимала, не хотела понимать!) И ты меня не бойся, девочка. (Он теперь обращался ко мне.) Тебе ведь здесь не место, не так ли? Эта тесная темная квартирка, эта сырость и бедность не для тебя! Ты поедешь с нами, ты вернешься в свой родной дом, ты сможешь быть рядом с твоей подругой! Ты мне дорога, из всей семьи ты одна, Елена! Ты всегда меня понимала как никто. У нас с тобой одна природа, мы одной крови!”

Джон подошел ближе, протянул руки к Розе, а она в ужасе спряталась за меня…

Пусть простит меня читатель: о том, что произошло дальше, я расскажу очень сумбурно, потому что в памяти моей остались только отдельные моменты, как будто проблески сознания в охватившем меня безумии ярости. В руке моей оказался тяжелый канделябр, который я крепко сжимала. Я, кажется, отстранила назад приникшую ко мне Розу, и она осела на стоявший позади диванчик. Но я совсем не соображала, что делаю, красная пелена застилала мне глаза, в висках стучало — и тут мою руку кто-то перехватил, и прямо передо мной, близко, возникли синие глаза, а Джон… а его уже не было в комнате, и я услышала, как хлопнула входная дверь.

“Отдайте это мне, мисс Ландлес. Пожалуйста,” — это был голос мистера Криспаркла.

“Нет, нет!” — кричала я, не помня себя.

“Пожалуйста, разожмите пальцы, прошу вас,” — голос мистера Криспаркла был очень добрым, но и очень твердым, и я постепенно стала приходить в себя, красная пелена перед глазами рассеивалась, и подступали слезы.

“Сэр, он убежал! Если бы вы не… замешкались со мной, вы бы могли… или я бы…”

“Дитя мое, вы будете упрекать меня в том, что я удержал вас от шага, который непоправимо омрачил бы всю вашу дальнейшую жизнь? А Джаспер не уйдет, не беспокойтесь! Его наверняка задержат Тартар и Дэтчери, они шли за мной!”

“Мистер Тартар? Но он же должен быть в Клойстергэме! Он туда поехал, вслед за Невилом!”

Мистер Криспаркл смотрел на меня как-то очень сострадательно — но нет, я не понимала, почему.

“Он не уехал, Елена. (Нет, я не хотела, не хотела понимать, почему!) Он здесь. И мы с Дэтчери сразу же приехали, вслед за Джаспером.”

Дэтчери? Господи, да кто такой этот Дэтчери? При чем здесь какой-то Дэтчери?! Я старалась занять себя этим вопросом, потому что хотела оттолкнуть от себя ту страшную мысль

В комнату вошли мистер Тартар и Кэтти — она пошатывалась, и ее заботливо поддерживал пожилой джентльмен с седыми волосами, чем-то смутно знакомый. Ах да, вспомнила я, это же его я видела в Клойстергэме, это он подсказал мне, где найти Джона.

Мистер Тартар и седовласый джентльмен посмотрели на мистера Криспаркла и едва заметно покачали головами, а потом посмотрели на меня — и у них сделались такие же торжественные и сострадательные лица, как у мистера Криспаркла. Нет, нет, я не понимала, почему — мое сознание не хотело принимать этого!

“Роза! — вспомнила я. — Она же без чувств!”

Я обернулась к Розе, полулежащей на диванчике, и начала доставать из ее сумочки флакончик с нюхательными солями, который, как я знала, она всегда носила при себе. Но тут Роза открыла глаза, и взгляд ее сразу же стал осмысленным и устремился куда-то мимо меня, хотя я звала ее и тормошила: 

“Роза, Роза, милая моя!”

И вдруг слабым голосом Роза произнесла:

“Эдди…”

Я испугалась, решив, что она повредилась рассудком от пережитого ужаса.

“Эдди! Эдди!” — закричала Роза и начала вставать с диванчика, но ноги ее не держали. Она все время смотрела куда-то мимо меня, и я наконец оглянулась и увидела, что она смотрит на стоящего у двери седовласого джентльмена, мистер Тартар страшно бледный, а Кэтти плачет навзрыд. И вначале я ничего не поняла, а потом стала всматриваться…

“О боже!” — воскликнул мистер Криспаркл, подошел к… мистеру Дэтчери и взял его за руку, а потом вдруг обнял его.

Я не знала, верить ли мне собственным глазам. Да, это лицо очень, очень сильно изменилось, оно больше не было молодым и привлекательным. И неудивительно, что ни я, ни мистер Криспаркл, ни другие жители Клойстергэма, знавшие Эдвина Друда, не узнали его в пожилом джентльмене с седыми волосами и черными бровями. Но теперь, когда Роза окликнула его — моя чуткая, зоркая сердцем девочка узнала своего старого друга, — у меня не оставалось никаких сомнений: конечно, это был он — Эдвин Друд [44]!

Эдвин был здесь, живой и невредимый, — найдется и Невил! Он вернется, и все будет хорошо! Ну и пусть Джона не задержали — он же здесь, в Лондоне, а Невил в Клойстергэме!

И тут мистер Криспаркл взял меня за руку:

“Мое дорогое дитя, мужайтесь. Вы ведь уже все поняли, не так ли?”

Комната закружилась у меня перед глазами, и все померкло.


Комментарии к главе XXXVI[42] Реакция Невила на происшедшие события опять же представляется автору логичной — это вполне в его характере. Невил, конечно, очень симпатичный персонаж и вызывает сочувствие читателя. Но “тигриной крови”, которую все ему приписывают, в нем нет и в помине, как это ни парадоксально. Да, он вспыльчив — но и только. Свои проблемы он не решает, а уходит от них. За Розу он даже не пытается бороться. Конечно, Невил — викторианский джентльмен, да и уважаемый им мистер Криспаркл — сильный сдерживающий фактор. Но если это любовь всей его жизни? И если, как он уверен, отдать Розу Эдвину — значит погубить ее? (Тут, кстати, он проявил интеллект и наблюдательность — сразу понял, что Роза и Эдвин не любят друг друга.) И ведь помолвка — это еще не замужество! Однако Невил слушается Криспаркла и Елену (ее он, похоже, привык слушаться с детства) и бездействует. И даже принимает решение  уйти  в поход (да-да, это его собственное решение, Криспаркл только одобрил — хотя вначале счел это (совершенно справедливо) “плодом слабости”!), да  еще говорит, что всем было бы лучше, если бы его, Невила, не было на свете. А когда его несправедливо обвиняют в убийстве и изгоняют из Клойстергэма, безропотно уезжает  — вместо того чтобы, как Елена, ходить по городу, не опуская головы! Ведь Елене, надо думать, это нелегко — и если бы Невил разделил с ней эту трудность, ей было бы легче! Но Невил даже в Лондоне — в большом городе, где его никто не знает, — боится выходить из дома днем!  [43] Автору кажется вполне вероятным, что Диккенс подводил Джаспера к такому исходу. Джаспер — человек эмоциональный (как все одаренные люди), при этом ему долгое время приходилось подавлять и скрывать свои эмоции. Запланировать и осуществить убийство — дело нешуточное, недаром же Джаспер воспринимает это как хождение над бездной. Да еще опиум! Да еще убийство не удалось, так хорошо разработанный план рухнул — и, надо думать, не обнаружив останков Эдвина в склепе, Джаспер жил как под Дамокловым мечом, томясь неизвестностью, отчего и спал с лица и стал похож на собственную тень. Преследование Невила — спустя полгода! и при том что Эдвина-то не нашли и очень возможно, что он жив! — уже выглядит как навязчивая идея. И признание Розе совсем не похоже на действия разумного человека — ведь если его целью было добиться ее, надо было не пугать ее, а, напротив, постараться успокоить и постепенно расположить к себе. Да, конечно, Джаспер злодей (да еще какой!) — и все же, по мнению автора, он не типичный диккенсовский злодей, он сложнее и глубже: у него есть и “зря потраченное прошлое” (о котором, кстати, читатель ничего не знает!), и “лютое одиночество сердца и души”, и “отчаяние”! Вполне возможно, что и наказание для такого злодея Диккенс приготовил более “мягкое” — так скажем.[44] С версией Р.Проктора — ”мертвец выслеживает” — автор безоговорочно согласен. Подтверждений этой версии, с точки зрения автора, в тексте романа достаточно. Чтобы не перегружать данные комментарии и не размещать здесь подробный стилистический анализ текста, обратимся к одному только эпизоду — самому важному, ключевому для разгадки тайны, как представляется автору, — встрече Курилки с Дэтчери.Если Дэтчери — Эдвин, то это его вторая встреча с Курилкой, а “двойной” повтор — стилистический прием, многократно используемый Диккенсом в романе: два эпизода в опиумном притоне, две прогулки Эдвина и Розы, два раза Курилка следит за Джаспером, два раза депутат нервирует Джаспера, два раза Грюджиус встречается и разговаривает с Джаспером, два раза арестовывают Невила… Причем, надо заметить, в каждой “паре” эпизодов довольно четко прослеживается вначале (в первом эпизоде) намечающаяся проблема — как бы завязка, а затем (во втором) ее разрешение. Разговор заходит о молодом джентльмене, с которым Курилка встретилась (на том же самом месте) полгода назад, перед Рождеством. Курилка сообщает, что джентльмена звали Эдвин и что у него не было подружки — и реакция Дэтчери на обе эти новости весьма примечательна, она явно должна что-то означать: вначале он уронил монетку и покраснел от усилий, поднимая ее с земли, а потом замер в угрюмом раздумье, прежде чем отдать Курилке монеты. Исследователи романа, несогласные с версией Проктора, находят для такого поведения Дэтчери самые элементарные причины: у Дэтчери был тесный жилет, поэтому он и покраснел, нагнувшись за монетой, — пожилой же человек, как-никак. Ну и деньги не сразу пересчитал (возможно, сбился со счета, со всеми бывает), а может быть, действительно засомневался — не много ли будет Курилке. По мнению автора, исследователи романа достаточно часто забывают (или просто не принимают во внимание), что герои романа — не реальные люди, живущие в реальной жизни. В реальной жизни люди по самым разным причинам (и порой в самый неподходящий момент) краснеют, бледнеют, потеют, роняют предметы, сбиваются со счета, а также запинаются, спотыкаются, чихают, кашляют, и т.д., и т.п. Но вряд ли Диккенс (у которого никогда не бывает ничего лишнего, не значимого) счел бы необходимым сообщить нам, что у Дэтчери был тесный жилет, или он был скуповат, или не силен в  устном счете! Да еще в таком драматическом эпизоде — когда речь зашла об Эдвине, чье исчезновение является самой большой тайной романа, вокруг которой строится весь сюжет!Такое поведение Дэтчери выглядело бы весьма странным и в том случае, если бы он (как полагают некоторые исследователи романа) был детективом, расследующим убийство Друда: детектив, услышав про встречу Курилки с Эдвином, задал бы ей много вопросов — ведь она ценная свидетельница! Но Дэтчери большого интереса не проявляет.В этом же эпизоде — внимание! — содержится в полном смысле слова “прямая улика” (которую почему-то никто не замечает): нечто, с точки зрения автора, однозначно и неоспоримо указывающее на то, что Дэтчери — Друд.Дэтчери говорит, что Курилка может любоваться Джаспером хоть три раза в день. И спрашивает ее: “Но стоило ли ради этого приезжать так издалека?”А откуда он знает, что она приехала издалека? Она же ему об этом не сообщала! Она остановилась в номерах для проезжающих — но ведь она могла приехать и из соседнего городка!Диккенс позаботился о том, чтобы такой неожиданный вопрос Дэтчери не прошел незамеченным, заострил на нем внимание читателя, описав реакцию Курилки: “Она быстро вскидывает на него глаза. Если мистер Дэтчери рассчитывал, что она так сейчас и проболтается, откуда приехала, то он слишком понадеялся на ее простоту. А она, может, похитрей его.” Так что же, Дэтчери действительно захотел узнать, откуда приехала Курилка, и для этого расставил ей ловушку? А зачем ему это? Он ведь мог напрямую ее спросить!   Диккенс однозначно дает нам понять: Дэтчери не может знать, что Курилка приехала издалека. И тем не менее почему-то знает! Объяснение только одно: Дэтчери — это Друд! Ведь именно Друду — при первой их встрече — Курилка сказала, что приехала из Лондона.

Глава XXXVII. Ночь и рассвет

Я пребывала в беспамятстве несколько дней, как мне потом рассказали. Придя в себя, я обнаружила, что лежу на своей кровати, в нашей с Невилом квартире. Была ночь. Возле меня сидела Кэтти и дремала, уронив голову на грудь. По оконному стеклу стучал дождь, жутко завывал ветер. Я вспомнила все, что случилось, — и все поняла. И поняла, что я должна сейчас сделать, — другого выхода у меня не было.  

“Кэтти, — позвала я. — Кэтти, проснись! Ты должна мне помочь. Только ты сможешь — больше никто.”

“Елена, — обрадовалась проснувшаяся Кэтти. — Вы очнулись! Слава богу! Вы были очень, очень больны.”

“Я знаю, Кэтти. Я все, все знаю. Но сейчас не время… Помоги мне! Принеси мне костюм Невила.”

“О боже, Елена, — голос Кэтти задрожал. — О чем вы? Какой костюм? Зачем?”

“Тот, в котором он был, когда…”

“Боже, боже! Елена, успокойтесь! Вам еще нельзя вставать!”

“Я сейчас пойду туда, Кэтти!”

“Куда, Елена? Вы простите меня, но вы, наверно, бредите! О господи, что же мне делать? Нет-нет, лягте, лягте же, успокойтесь!”

Если бы это был бред, я бы, наверно, ничего потом не вспомнила. Но я отчетливо помню: я надела костюм Невила, убрала волосы под шляпу и низко надвинула ее на лоб. И вышла в ночь. Бушевала буря, дождь лил как из ведра, но это не остановило меня. Мне совсем не было страшно. Я знала, куда я должна идти, и это долгий и трудный путь. Но другого пути у меня не было. И я дошла. Спустившись вниз на несколько ступенек, я без труда открыла тяжелую дверь и вошла в темное помещение. Напротив была другая дверь, и она открылась, как будто меня ждали. Мне навстречу вышел человек. Дрожащей рукой он поднял перед собой зажженный фонарь. И увидел меня. Он страшно закричал:

“Нет, нет! Уйди, сгинь, покинь меня!”

“Я теперь никогда не уйду. — Я понимала, что надо говорить шепотом, иначе он узнает мой голос, непохожий на голос Невила. И шепот у меня хорошо получался — такой хриплый и страшный, что я сама задрожала. — Я не уйду от тебя до последнего твоего вздоха. Но не бойся, тебе уже немного осталось. Судьба будет к тебе милосердна, ты скоро умрешь.”

Он уронил фонарь, упал на пол, закричал и забился… и вдруг затих, глаза его остановились на моем лице, приняв вполне осмысленное выражение, и наполнились слезами.

“О боже… это ты…  ты, девочка, — он говорил невнятно и бессвязно, и еле слышно, только губы шевелились, и я не могу сказать, понимала ли я его слова на слух или же воспринимала их смысл посредством какого-то другого чувства. — Как же я тебя не узнал… Прости — на этот раз я не могу вернуть тебе… твою куклу. (Я содрогнулась от ужаса и негодования.) Нет, нет, послушай… мне ведь ничего не нужно было… от них. Я ничего не просил — только чтобы мне позволили следовать своему призванию… но они мне не дали. О, какие унижения, если бы ты знала… но тебе не надо этого знать — он же твой отец… Я не хотел, чтобы он умер, девочка… только чтобы он оставил меня в покое… Я только хотел поехать в Италию… учиться… Но был обманут… подло, низко. И вот тогда… тогда я стал другим человеком… Прежний Джон Ландлес умер!”

Его несчастное безумное лицо исказилось каким-то жутким подобием усмешки, хотя по щекам катились слезы.

“Как ты думаешь, девочка, — почему в Англии нет своего Бетховена? Своего Левассёра [45]? Я мог бы… но они мне не дали… Что ж… им остается только слушать черных дроздов… (Его жуткий смех снова заставил меня содрогнуться. Я вспомнила рассказ Салли — и поняла.) А Роза — о, моя бедная возлюбленная, моя нареченная! Виновата ли она, что я родился младшим сыном в семье, что мне не дали прославить мое имя… Но теперь… теперь все хорошо. Ты ведь пришла, чтобы освободить меня, девочка… не будем же мешкать…”

Он вздохнул и стал свободным — но только не в нашем мире, о нет, не в нашем!

Почему-то я почувствовала его слезы на своих щеках и тоже заплакала… [46]

“Елена, Елена, да что с вами? — Кэтти плакала, склонившись надо мной. — Что вы такое шепчете? Кто это скоро умрет? Какой такой черный дрозд?”

“Кэтти! Что я наделала! Я же никогда не смогу объяснить ему! Он же меня никогда не простит!”

“Кто, Елена?”

“Мистер Криспаркл!”

“Да что же такое мистер Криспаркл должен вам простить? Что вы могли такое сделать?”

“Я выходила куда-нибудь сейчас?”

“Что вы, Елена, о чем вы? Да разве я позволила бы вам выйти, даже если бы вы попытались! Но вы еще так слабы… Да очнитесь же! Ох, не дай бог, вы повредились рассудком!”

Этого не случилось, бог пощадил меня. Я поправлялась и возвращалась к жизни, хоть и очень, очень медленно. Все, кто меня окружал, — моя милая Роза, Кэтти, Эдвин, мистер Грюджиус, мистер Тартар, миссис Билликин и Салли, и, конечно, мистер Криспаркл, который все время, пока я болела, жил в Лондоне, в гостинице, — все были так добры и бережны, все заботились обо мне и старались сделать мне приятное.

Очень, очень постепенно, по мере того как я набиралась сил, мне рассказывали все, что произошло за время моей болезни и задолго до нее — начиная с той страшной ночи на Рождество, когда пропал Эдвин. Но пусть простит меня читатель, если я в изложении всего случившегося не буду последовательна и вначале — так кратко, как только смогу, —  расскажу об участи Джона и о его последнем страшном преступлении (которое теперь раскрыто полностью, во всех деталях), чтобы больше не возвращаться к тягостным для меня воспоминаниям и перейти к рассказу о хорошем — его было много!

Я застываю от ужаса и горя, когда пишу эти строки, рука меня не слушается, и я едва могу водить пером по бумаге. Но если уж я решилась написать эту историю, мне надо набраться мужества и закончить ее, ничего не утаивая от читателя.

Когда Кэтти открыла имя Эдвина, он подумал, что дальше оставаться у нее небезопасно, поэтому он решился перебраться в Лондон, к мистеру Грюджиусу. Они не стали обращаться в полицию: ведь Джону в тот момент можно было предъявить только обвинение в покушении на убийство, а Эдвин (узнавший от мистера Грюджиуса, что Джон не его дядя) думал, что с его настоящим дядей могло случиться что-то страшное. Нужно было выяснить, что случилось с дядей Эдвина, — но если бы они с мистером Грюджиусом обратились в полицию, это, скорее всего, навсегда осталось бы неизвестным, ведь Джон никогда не признался бы в убийстве!

Эдвин решил сам провести расследование, поселившись для этого в Клойстергэме, и мистер Грюджиус вынужден был согласиться (хотя считал это очень опасным для него), потому что больше никому они не могли довериться — кроме, может быть, мистера Криспаркла, но мистер Криспаркл был занятым человеком: он должен был выполнять обязанности младшего каноника и руководить занятиями Невила (для чего периодически уезжал в Лондон), так что пристально наблюдать за Джоном он бы не смог. К тому же, узнав, что Эдвин жив, мистер Криспаркл стал бы сразу же настаивать на обращении в полицию и снятии всех обвинений с Невила.

Кроме всего прочего, Эдвин считал расследование своим личным делом, делом чести — он был сильно уязвлен бессовестным обманом, которому подвергся, и, не зная, каким человеком был его дядя (он его не видел с детства) и что позволило Джону занять его место — убийство или сговор (последнее тоже нельзя было исключить), не хотел, что называется, выносить сор из избы и посвящать в это дело еще кого-либо. (Теперь мне стал совершенно ясен смысл слов, произнесенных Эдвином в бреду — “это же мой родной дядя”, — которые я вначале истолковала неправильно.) 

Он дождался, пока его лицо зажило настолько, что можно было показаться на люди, не вызывая ужаса, — через какое-то время оно стало выглядеть просто как лицо пожилого человека. Седой парик и накладные черные брови завершили образ. Когда мистер Грюджиус рассказал Эдвину все, что узнал от меня о Джоне, они решили, что Эдвин вначале съездит в Шотландию, в Лаунделес-хаус, и осторожно разведает ситуацию — а вдруг Джон Джаспер и Джон Ландлес с какой-то целью поменялись местами? И Эдвин поехал и выяснил, что поместье было под опекой мистера Сластигроха, наш дедушка скончался на руках у верного Беркли четыре года тому назад, после посещения его младшего сына, Джона, который сообщил ему о смерти старшего сына, а затем и невестки, вторично вышедшей замуж и оставившей внуков на попечении отчима. Дедушка не смог пережить  такого удара. Все это Эдвин узнал от Беркли, который, как и несколько самых преданных старых слуг, по-прежнему жил в поместье, хотя их жалованье, выделяемое из фонда опеки, сильно сократилось. Никаких сведений о товарище, сопровождавшем Джона Ландлеса (если таковой был), Эдвин не получил — Беркли ничего об этом не знал. Младший мистер Ландлес не пробыл в доме и двух дней — быстро уехал.

После этого Эдвин поехал в Клойстергэм. Он рассудил, что если его дядя и Джон по какой-то причине в сговоре против него — они могут встретиться, или же кто-то придет к Джону с письмом от дяди. Если Джон держит дядю где-то взаперти — он может пойти посмотреть, как там его пленник. А если Джон убил дядю — об этом может кто-то знать, и этот кто-то придет шантажировать убийцу. Они договорились с мистером Грюджиусом, что в первый же день своего появления в городе Эдвин покажется людям, которые скорее всего могли бы его узнать — Дёрдлсу, Депутату, миссис Топ и Джону, — и если кто-нибудь из них его узнает, он немедленно вернется в Лондон и они обратятся в полицию. Впрочем, Эдвин полагал, что если его узнает Джон — это будет только на пользу делу: ведь он, Эдвин, теперь будет все время начеку, и не так-то просто будет Джону с ним разделаться, а вот Джон, запаниковав, может повести себя опрометчиво, что позволит поскорее все прояснить.

В день, когда я приехала в Клойстергэм поговорить с Джоном, Эдвин, рассказав мне, где его найти, послал следом за мной Томми, поручив ему подслушать наш разговор и затем передать ему (так что в тот день нас слышала не только Салли, но и Томми). Зная, что его сестра приехала вместе со мной, и услышав вопрос Джона “от кого?”, Томми сообразил, что сестра проговорилась и может оказаться в опасности, и предупредил меня — впрочем, я и сама тогда поняла, что с Кэтти мне встречаться нельзя. 

Рассказ Джона, который Томми передал Эдвину, ничего для него не прояснил, поскольку он не знал, что было правдой, а что нет. И все-таки теперь он больше склонен был думать, что дяди его нет в живых. С Салли же Эдвин не успел переговорить — она сразу, вместе со мной, уехала в Лондон.    

Когда мистер Криспаркл выразил готовность не выпускать из виду Джона в Клойстергэме, мистер Грюджиус посоветовал ему обратиться к мистеру Дэтчери, у которого он мог бы найти содействие (не открыв  ему, однако, кто такой мистер Дэтчери) [47]. Они оба — мистер Криспаркл и Эдвин — стали присматривать за Джоном, но в тот день, который я всегда буду считать самым черным днем своей жизни, не уследили за ним. Как и почему это произошло — я не буду излагать в подробностях, скажу только, что они немного ослабили бдительность, поскольку Джон целых две недели никуда из Клойстергэма не выезжал, ну а Джон, которого в конце концов насторожили постоянное присутствие поблизости мистера Дэтчери и некоторая напряженность в манере мистера Криспаркла при общении с ним, сделал свои выводы и принял меры к тому, чтобы скрыться от своих наблюдателей. Он уехал в Лондон незамеченным. 

Я никак не могу поставить это в вину мистеру Криспарклу и Эдвину — так уж было угодно судьбе, чтобы все случилось как случилось, и все участники этой драмы оказались на лондонском вокзале, но в разное время, и те встречи, которые могли бы предотвратить несчастье, не состоялись, а те (случайные!), что привели к нему, увы, произошли: собиравшийся в Клойстергэм Невил встретился с только что прибывшим в Лондон  Джоном, а приехавшие следом за ним в наемной карете мистер Криспаркл и Эдвин встретились с мистером Тартаром и Салли, которые не уехали в Клойстергэм, застав на вокзале полицию и заподозрив неладное, — они и опознали тело моего бедного брата, найденное на рельсах.

Салли решила остаться на вокзале, повинуясь интуиции (которая, как выяснилось, ее не подвела), а остальные поехали к Стейпл-Инну. В тот вечер, однако же, им не удалось задержать Джона по причине, о которой я расскажу позже. Джон провел ночь в Лондоне (где именно, осталось неизвестным), а на следующее утро поехал в Клойстергэм — Салли, поджидавшая его на вокзале, увидела, как он садится в поезд. Почему он решил поехать в Клойстергэм — трудно сказать. Салли уверяла, что за деньгами Джона Джаспера, которые были припрятаны в его квартире над аркой. А я думаю (и со мной согласны все, кто видел Джона в Клойстергэме, где его вскоре и задержали), что Джон в то время уже потерял рассудок окончательно и не вполне понимал, что происходит. Во всяком случае, мистер Тартар, Эдвин и Дёрдлс задержали его, когда он зачем-то стал подниматься на башню собора, твердя при этом, что должен выследить Депутата, с которым хочет разделаться, потому что Депутат во всем виноват — это он нашел Эдвина в склепе и помог ему выбраться. 

Мистер Сапси, однако же, не нашел оснований для ареста Джона. Мистер Дэтчери, лишь недавно поселившийся в городе,  был “темной лошадкой” (с точки зрения мистера Сапси), а мистера Тартара он видел в первый раз в жизни, и почему он, мистер Сапси, должен был поверить клевете на уважаемого соборного регента? И в ожидании полицейских из Лондона, проводивших следствие по факту убийства моего брата, Джона заперли в комнатах, которые миссис Топ сдавала Эдвину.

В ночь, когда разразилась буря (это была та самая ночь, когда я впервые очнулась после долгого беспамятства), сторожившие Джона снаружи мистер Тартар, Эдвин, Дёрдлс и Депутат слышали, как Джон кричал “сгинь, уйди”, и решили, что ему что-то привиделось. А Дёрдлс, по обыкновению изрядно “принявший на грудь”, как он это называет, утверждал, что слышал еще и “призрак шепота, хриплого и страшного, а потом и призрак женского плача”. (Чем объяснить это странное явление — сопоставив его с тем, что привиделось мне в ту ночь, — я не знаю [48].) Наутро Джона нашли лежащим на полу, мертвым. Лондонские полицейские (которых привез мистер Грюджиус) во главе с инспектором Баккетом (как оказалось, старым его знакомым) провели дознание — все было совершенно очевидно, все свидетели дали показания.

Томас Уинкс показал, что однажды ночью, незадолго до Рождества, он спрятался на территории собора по просьбе кладбищенского камнетеса Дёрдлса, который, отправляясь в ту ночь в собор с обвиняемым, наказал ему, Томасу Уинксу, “быть начеку и смотреть в оба, потому как очень уж странно это все”. И Томас видел, как Дёрдлс и обвиняемый (известный ему под именем Джона Джаспера) вошли в собор с южной стороны, а через некоторое время обвиняемый  вышел из собора (без Дёрдлса) и стал пытаться открыть склепы на кладбище имевшимся у него ключом [49]. К одному из склепов ключ подошел, обвиняемый открыл склеп, после чего принес  небольшой мешок, чем-то наполненный, и оставил его в склепе. Заперев склеп, он прошел к дорожке возле монастырских виноградников и положил на землю ключ, спрятав его в траве. Томас заприметил это место, затем проследил за обвиняемым, который вошел в собор, после чего Томас вернулся к дорожке и забрал ключ, спрятанный обвиняемым. Этот ключ он позже отдал Дёрдлсу. 

Дёрдлс показал, что он узнал этот ключ как ключ от одного из склепов, “не так-то часто надобившийся”, а потому засунутый во время описываемых событий в его, Дёрдлса, узелок, в котором он обыкновенно носил кое-какие инструменты и пропитание, и забытый там. Когда Томас Уинкс принес ему ключ, Дёрдлс, развязав узелок и просмотрев все его содержимое, убедился, что ключа там нет, из чего он сделал вывод, что обвиняемый с какой-то целью украл этот ключ.  Дёрдлс даже мог с почти стопроцентной уверенностью сказать, как это случилось: однажды, прогуливаясь вместе с обвиняемым, он поручил ему нести узелок, а затем попросил его достать из узелка молоток, чтобы продемонстрировать обвиняемому (по его настоятельной просьбе) свою способность определять по звуку, простукивая поверхность, что за ней находится [50].

Следующей ночью Дёрдлс и Томас Уинкс открыли вышеупомянутый склеп и проверили содержимое оставленного в нем мешка — это была негашеная известь. Подозревая, что кража ключа и все проделанное обвиняемым далее могло иметь какую-то неизвестную (и возможно, преступную) цель, они решили “держать ухо востро и быть начеку”, наблюдая за обвиняемым. И в ночь на Рождество Томас Уинкс видел, как обвиняемый напал на Эдвина Друда, задушив его шарфом, после чего перенес неподвижное тело в открытый им склеп. Не обнаружив себя (из страха за собственную жизнь), Томас побежал к Дёрдлсу и сообщил ему о происшедшем. Они с Дёрдлсом поспешили к склепу, возле которого уже никого не было, и склеп был заперт. Они открыли его ключом, найденным Томасом Уинксом, и нашли там бесчувственного Эдвина Друда с лицом, обожженным известью. (Дальнейшее читатель уже знает — Дёрдлс и Томми привели Эдвина в чувство и доставили его в дом Кэтти. По просьбе Эдвина они не обратились в полицию и никому не рассказали о происшедшем.)

Сопоставив эти показания с тем, что при моем несчастном брате были найдены копия того самого ключа от склепа и мешочек с негашеной известью, инспектор Баккет понял, как именно преступник собирался обвинить Невила в убийстве и доказать обвинение. Что касается мотива преступления, он стал ясным из показаний Розы, которая рассказала, что предлагал ей обвиняемый, когда ворвался в нашу квартиру. Титул, замок и состояние, которые должен был наследовать Невил, как единственный сын нашего отца (старшего брата), с его смертью переходили к Джону (младшему брату).

Остается только гадать, почему Джон все-таки подложил Невилу улики — ведь он не мог не понимать, что весь план его рухнул, и ничего не получилось так, как он задумывал. Единственное возможное объяснение — безумие, в тот момент уже вполне овладевшее им: либо он все-таки надеялся убить Эдвина, либо просто упорно, вопреки происходящему (не сознавая его), следовал своему плану. Что творилось в его темном, больном мозгу — навсегда останется тайной. Может быть, если бы не несчастная, роковая любовь к Розе, он так и продолжил бы спокойно жить под именем Джона Джаспера, опекал бы Эдвина (к которому, вне всякого сомнения, по-своему привязался). Но увы — любовь толкнула его на новое преступление, да еще нам с Невилом довелось приехать именно в Клойстергэм, и у Джона появилось искушение…

За смертью обвиняемого дело было закрыто.


Комментарии к главе XXXVII[45] Николя Проспер Левассёр — французский оперный певец, один из лучших певцов Франции первой половины XIX века. В 1827 — 1853 гг. был солистом театра Гранд Опера в Париже. Лучше всего ему удавались партии героев суровых, мрачных, жестоких.[46] Ну хорошо, автор не устоял-таки перед соблазном переодеть Елену в Невила (да и рисунок на обложке надо было как-то обыграть). Однако же автор просит учесть три момента: во-первых, Елена низко надвинула шляпу на лоб, во-вторых, Джаспер все равно ее узнал, и в-третьих — это было только видение.Ну а если серьезно: разнополые близнецы не бывают идентичными — это медицинский факт. Возможно, он еще не был известен во времена Диккенса, но (по мнению автора) жизненный опыт и здравый смысл вряд ли позволили бы ему предположить, что лицо мужчины двадцати одного года от роду нельзя было бы отличить от лица женщины. [47] По версии автора, когда Грюджиус говорит, что помощь может прийти неожиданно, откуда ее не ждешь, он в этот момент раздумывает, сообщить ли Криспарклу всю правду или только порекомендовать ему обратиться к мистеру Дэтчери за содействием. [48] “Призрак вопля” правильнее было бы назвать “призраком визга”: слова “screeches”, “shriek”, употребленные Дёрдлсом, означают скорее визгливый, истерический вопль — как от боли или от страха. И не надо забывать еще и про вой собаки, последовавший за воплем. Без сомнения, Диккенс легко бы придумал леденящую кровь историю о том, как злодей убил, скажем, подругу детства настоящего Джаспера или бывшую служанку в его доме, которая могла бы разоблачить самозванца. Но автор решил этого не делать и оставить вопрос открытым: все-таки Дёрдлс — фигура мистическая, связанная со склепами и мертвецами (“стариканами” — “old ones”, или  “old ‘uns”, как он произносит), к тому же пьяница, — так кто ж его знает, что ему там могло слышаться и почему. (Диккенс во время написания романа как раз увлекался пара-нормальными явлениями и гипнозом).[49] Склеп м-с Сапси как место преступления — не более чем домысел исследователей романа. У Диккенса не написано ни единого слова о том, что Джаспер раздобыл ключ именно от склепа м-с Сапси. Напротив — все, что написано у Диккенса, указывает на то, что ключ был от другого склепа. Вот что происходит в сцене у Сапси (где Дёрдлс и Джаспер встречаются и у Джаспера возникает план):“Так как ключ, поданный ему безутешным вдовцом, весьма немалого размера, он [Дёрдлс]…  не спеша расстегивает свою фланелевую куртку и, расправив отверстие огромного нагрудного кармана, пришитого с внутренней ее стороны, готовится поместить ключ в это хранилище.”То есть, как видим, Дёрдлс намеревается положить ключ от склепа м-с Сапси во внутренний карман куртки, и это очень разумно: там ключ будет сохраннее, чем в узелке (который может потеряться, или ключ может из него выпасть), к тому же Дёрдлс, все время имея при себе ключ, не забудет, что ему предстоит важная работа. Затем на вопрос Джаспера о ключах (которых у него три, считая и ключ от склепа м-с Сапси) Дёрдлс отвечает, что все они от склепов и “что один, что другой, разница небольшая”, к тому же “не так уж часто они надобятся”. А потом он “берет ключи, два из них тут же спускает в нагрудный карман и аккуратно пристегивает его пуговицей, а третий, чтобы равномерно распределить тяжесть, засовывает в свой узелок с обедом”.  Таким образом, Диккенс  не говорит прямым текстом, что ключ в узелке Дёрдлса — от склепа м-с Сапси! Более того — из текста можно понять, что, скорее всего, это не так: ведь Дёрдлс  собирался положить этот ключ в нагрудный карман, он только что демонстрировал заказчику, что он, Дёрдлс, человек ответственный и осознаёт всю важность порученной ему работы! И если бы после этого он засунул ключ в узелок, Сапси наверняка бы выразил неудовольствие.Ключ, который оказался в узелке, очевидно был из тех, что “не часто надобились”, поэтому Дёрдлс и забыл про этот ключ, что позволило Джасперу спокойно, без спешки, сделать копию в Лондоне. [50] Когда Дёрдлс собирается по просьбе Джаспера продемонстрировать ему свою удивительную способность простукивать поверхности и определять, что за ними находится, он просит Джаспера достать из узелка молоток (узелок в этот момент в руках Джаспера): “Клик, клик. И молоток переходит в руки Дёрдлса.”Несомненно, это “клик, клик” должно означать, что металлическая часть молотка стукнулась о ключ — Диккенс еще раз напомнил нам, что ключ в узелке. Но вот с тем, что этот эпизод понадобился Диккенсу только для того, чтобы Джаспер просто послушал звук, издаваемый ключом (как считает Проктор), автор согласиться никак не может.Вообще вся версия Проктора о том, что Джаспер бренчит ключами с целью запомнить звук, чтобы потом найти нужный ключ в темноте, представляется автору несостоятельной: стукаясь друг о друга, ключи издают определенный звук, но если каждым из этих ключей постучать обо что-то другое, звук будет другим. И не проще ли  хорошенько ощупать ключи, запомнить их форму, а потом найти нужный наощупь?Скорее всего, в тот вечер Джаспер вытащил ключ из узелка Дёрдлса — было темно, Дёрдлс (увлеченный выстукиванием дорожки) смотрел в другую сторону, и полным идиотом был бы Джаспер, если бы не воспользовался такой прекрасной возможностью украсть ключ!

Глава XXXVIII. Время хороших новостей

А теперь, покончив с тягостной обязанностью изложить эти страшные события, я могу, наконец, приступить к рассказу обо всем хорошем, что случилось с дорогими мне людьми и со мной.

В день, когда я почувствовала себя вполне здоровой, мы с Кэтти и мистером Тартаром поехали к миссис Билликин навестить Розу. Мистер Криспаркл и Эдвин, жившие все это время в гостинице, тоже приехали в тот вечер к миссис Билликин, а мистер Грюджиус сказал, что присоединится к нам позже. С мистером Грюджиусом в те дни происходило что-то непонятное: мы часто не заставали его дома, а клерка, замещавшего мистера Бэззарда, он уволил, так что никто не мог нам ответить, где мистер Грюджиус, почему его нет дома. Впрочем, когда мы все-таки заставали его, мистер Грюджиус выглядел очень довольным и уверял нас, что у него все хорошо, хорошо как никогда, поэтому мы не беспокоились. 

И вот мы все (кроме мистера Грюджиуса) сидели в задней гостиной (святая святых миссис Билликин), и мистер Тартар и Эдвин рассказывали о том, почему в тот страшный день им не удалось задержать Джона, — рассказывали для меня, потому что остальные это уже слышали.

Они оба поднимались по узкой  лестнице, ведущей в нашу мансарду (мистер Тартар шел первым, а Эдвин за ним), когда увидели Джона, идущего им навстречу. Мистер Тартар бросился к нему и вдруг — на одну только секунду — замер, воскликнув в изумлении:

“Это вы? Так вы вспомнили?”

Этой секунды растерянности хватило, чтобы Джон сильно ударил мистера Тартара по голове — мистер Тартар упал, сбив с ног Эдвина (в свою очередь растерявшегося от неожиданности), а когда Эдвин вскочил и побежал за Джоном, во дворе его уже не было. Эдвин понял, что сейчас он Джона не догонит, к тому же надо было понять, что с мистером Тартаром, и оказать ему помощь. Кроме того, как признался Эдвин, что-то тогда кольнуло его прямо в сердце — какое-то смутное предчувствие.

“И предчувствие не обмануло мистера Друда, — продолжил рассказ мистер Тартар. — В первый момент, как я увидел идущего мне навстречу человека, мне показалось… я ведь никогда не видел вашего дядюшку, мисс Ландлес… мне показалось, что я узнал в нем беднягу, которого я вытащил из воды в ночь, когда мы шли к Цейлону и были уже вблизи его берегов. Я увидел человека в волнах и нырнул, а потом и другие подоспели, и мы вытащили его на палубу. Он был крепкий парень и держался изо всех сил, но больше не мог бороться с волнами и был на грани потери сознания. На голове у него была рана. Он вскоре пришел в себя, но не мог вспомнить, кто он и что с ним случилось. К утру мы пришли в Цейлон. Память у этого человека так и не восстановилась. [51] В цейлонском порту у меня была… одна знакомая… впрочем, это неважно. Я поручил беднягу этой… леди, и она согласилась позаботиться о нем. Через несколько дней мы ушли из Цейлона. Было это четыре года тому назад. Я вскоре оставил службу, и что сталось с тем человеком, я не знаю.”

“Без сомнения это был мой дядя Джек! — воскликнул Эдвин. — А я-то был уверен, что он погиб, утонул, сброшенный за борт!”

“При свете дня, присмотревшись, я никогда не перепутал бы, — оправдывался мистер Тартар. — Все же сходство не так велико…”

“Нет, не корите себя, мистер Тартар,” — в один голос воскликнули мы с Эдвином, и я продолжила:

“Все… худшее уже случилось к тому моменту. Большего зла он не мог сделать.”

А потом продолжил Эдвин:

“И я бы не узнал про дядю, думал бы, что его нет в живых, и даже могилы его нет нигде на земле. Но теперь я найду его, я отправлюсь на Цейлон сразу же, как только…”

“Мы отправимся вместе, мистер Друд, — сказал мистер Тартар. — Я помогу вам найти вашего дядюшку.”

“В том нет необходимости,” — торжественно заявил только что вошедший в комнату мистер Грюджиус. Он прошел к свободному креслу и сел. Все поприветствовали его, глядя вопросительно и ожидая продолжения. 

“Помните ли вы, мистер Друд, — начал мистер Грюджиус, — как мы с вами провозгласили тост за успех мистера Бэззарда и подкрепили этот тост соответствующим действием, дабы этот успех состоялся?”

“Помню, сэр, — ответил крайне удивленный Эдвин. — И признаюсь, я еще тогда подумал про себя: в чем же должен мистер Бэззард достигнуть успеха? Надеюсь, вы не сочтете это за грубость, я же совсем не знал — да и сейчас не знаю — мистера Бэззарда.”

“Отметим это, — голос мистера Грюджиуса звучал прямо-таки торжествующе. — Но не вините себя, мистер Друд! Я и сам не предполагал, что тернии на пути, приведшем мистера Бэззарда к успеху, лежали несколько в иной области…  а точнее, сам этот путь, полный терний, лежал в иной области, нежели та, о которой подумал тогда я…”

Тут мистер Грюджиус вдруг вскочил и несколько раз рысцой пробежался по комнате, а потом снова сел. Вид у него был такой, как будто он приготовил нам всем очень приятный сюрприз и не знал, как лучше преподнести его.

“Не говорил ли я вам, — продолжил мистер Грюджиус, — что мистер Бэззард не так давно — а впрочем, уже достаточно давно, чтобы я почувствовал, насколько он незаменим и как мне его не хватает, — отправился в отпуск? Так вот. Я не хотел, по причинам, которые, думаю, сейчас станут всем понятны, открывать вам, куда на самом деле отправился по моей просьбе мистер Бэззард. Но теперь это, к счастью, может перестать быть тайной. В тот же день, как я узнал, что человек, выдававший себя за дядю мистера Друда, на самом деле не его дядя, я спросил мистера Друда, откуда должен был приехать его настоящий дядя, куда писал ему мистер Друд-старший. И, выяснив это, я попросил мистера Бэззарда отправиться по данному адресу и поискать настоящего Джона Джаспера. И с этим трудным поручением мистер Бэззард блестяще справился, но пусть он сам об этом расскажет.”

Излишне говорить, что глаза всех присутствующих в комнате были прикованы к мистеру Грюджиусу и все пребывали в немом потрясении, ожидая, что будет дальше. Мистер Грюджиус встал, подошел к двери в переднюю гостиную и открыл ее. В комнату вошел (приветствуемый радостным возгласом миссис Билликин) человек довольно необычной наружности, с темными всклокоченными волосами, с лицом несколько одутловатым и очень бледным, отчего нос, явно подвергшийся недавно сильному воздействию солнечных лучей, казался чем-то инородным на этом лице.

“Бэззард, — обратился к нему мистер Грюджиус, — не правда ли, вы с блеском справились с моим поручением?”

“Ничего подобного,” — отозвался мистер Бэззард с самым бесстрастным видом. Все присутствующие посмотрели на него с недоумением, а миссис Билликин возмущенно воскликнула:

“Это что значит, Томас? Ты обманул мистера Грюджиуса? Ты позволил себе сказать неправду?!”

Мистер Грюджиус, однако, не выглядел удивленным, он только вздохнул с выражением бесконечного терпения на лице.

“Если бы я считал своей задачей только выполнение вашего поручения, сэр, — продолжил мистер Бэззард совершенно невозмутимо, — я бы наведался по данному вами адресу, получил бы сведения об отъезде искомого лица в Англию четыре года тому назад и с этими сведениями вернулся бы, дабы с чистой совестью отчитаться перед вами, сэр.”

“Но вы этого не сделали, Бэззард, — сказал мистер Грюджиус, — хотя многие на вашем месте поступили бы именно так, посчитав свою миссию выполненной. Я прошу у вас прощения — я, разумеется, неловко выразился — вы ведь знаете, что по части словесности я полный профан. Так что же предприняли вы, по собственной инициативе?”

“Я спрашивал, сэр,” — произнес мистер Бэззард и замолчал, так что мистеру Грюджиусу оставалось только продолжить диалог:

“Вы спрашивали — кого же?”

“Слуг, сэр. И бывших тоже. И еще соседей.”

“И о чем же вы узнали?”

“О дурных привычках, сэр. В их числе пристрастие к опиуму. Из чего я заключил — сообразуясь с тем фактом, что искомое лицо так и не прибыло в Англию, — что оно, возможно, и из Цейлона не отбывало.”

“Ну и?..”

“Дальше было просто, сэр. Кабаки и притоны. В порту и около.”

“И, наконец, вы напали на след.”

“О да. Мне указали на некоего… индивидуума, появившегося в поле зрения публики — соответствующей публики, сэр, — тут мистер Бэззард почему-то устремил свой взгляд на мистера Тартара и не спускал с него глаз, наверно, целую минуту, —  как раз в то время, когда искомое лицо должно было отбыть в Англию.”

“И?..”

“Внешность соответствовала описанию. А потеря памяти объясняла вышеупомянутые обстоятельства. То есть действия. То есть их отсутствие. Говоря проще, чтобы вам было понятно, сэр, почему не отбыл — и, соответственно, не прибыл.”

“Значит, вы встретились с Джоном Джаспером, потерявшим память?”

“Вот именно, сэр.”

После этой фразы мистер Бэззард принял позу, исполненную собственного достоинства. Всем своим видом он как будто утверждал категорически: это все, и больше вы из меня ничего не вытянете. А мистер Грюджиус обвел всех присутствующих взглядом гордым и торжествующим:

“Ну не говорил ли я вам, что Бэззард — редкое сокровище! Что бы я без него делал? Представьте себе, он привез мистера Джаспера в Англию — живого и здорового, во всяком случае, телесно.”

Тут мистер Грюджиус снова встал и открыл дверь, позвав кого-то. И в комнату вошел…

А-а-а-х  — возглас изумления пронесся по комнате. Да, этот человек каким-то странным, необъяснимым образом был очень похож на Джона. Я не знаю, как это описать — сходство действительно, как и говорил Джон (наверно, только это и было правдой во всем, что он мне рассказал), не было фамильным, но все пропорции лица, очертания скул, лба, подбородка, форма глаз, бровей — все было схожим, и казалось, что если бы можно было наложить одно лицо на другое — они бы в точности совпали! 

“Дядя! Дядя Джек!” — Эдвин бросился к вошедшему и взял его за руки. В глазах Эдвина стояли слезы, а вошедший смотрел на него, не выказывая никаких признаков узнавания (что, впрочем, в любом случае было понятно).

“Прости меня, — наконец заговорил он тихим голосом. — Мне сказали, что у меня есть племянник и меня повезут к нему. Что ж, я согласился — мне ведь ничего больше не оставалось. Как-то же надо было выяснить, кто я, какая у меня была жизнь и что со мной случилось. Нельзя же было продолжать влачить то жалкое существование…  Сейчас я вижу, я уверен, что мне встретились добрые люди, и они действительно знали меня раньше, и вреда мне не сделают. Значит, ты мой племянник и есть? Но ты, должно быть, постарше меня? Что ж, так бывает в больших семьях. У нас, наверно, большая семья? Ну, я рад. Если, бог даст, ко мне вернется память, я тебя узнаю.”

“О боже, дядя Джек, — кричал Эдвин, — я Нэд! Вспомни, как ты когда-то называл меня!”

“Да, Нэд, Нэд, — вдруг подала голос Салли. — Ты же и в забытьи это имя твердил, после трубочки-то моей. А меня не вспомнишь?”

Безучастный взгляд Джона Джаспера обратился к Салли.

“Простите меня, мэм,” — пробормотал он.

“Ну, может, оно и к лучшему, — отозвалась Салли. — Ту жизнь и я бы забыла, если б могла. Ну у меня-то впереди ничего хорошего — только бы дожить что осталось, да поменьше бы хвори донимали. А тебе-то можно и заново начать. Вот Нэд теперь рядом будет, не бросит.”

“Нэд, — тихо заговорил Джон Джаспер, — Нэд. Это имя припоминается… Славное имя.”

“Это уже хорошо, — произнес мистер Криспаркл голосом, который вселил бы уверенность и надежду на лучшее в кого угодно. — Я не сомневаюсь, что теперь, когда вы не один, когда рядом родной человек и друзья, а впереди спокойная жизнь в родном городе, память к вам вернется.”

“Родной человек — это вне всякого сомнения, — сказал Эдвин. — Я теперь всегда буду рядом. А что касается родного города — так ведь дядя Джек жил в Клойстергэме только в детстве. Дедушка с бабушкой перебрались на Цейлон, когда Джеку было одиннадцать, а мне пять. Сейчас я, как вы знаете, собираюсь в Египет, и, конечно, мы поедем туда вместе с Джеком, и мой дом будет его домом. А впрочем, я сделаю так, как будет лучше для Джека: если для полного восстановления памяти ему лучше пожить в Клойстергэме — я, разумеется, задержусь настолько, насколько будет нужно.”

“Что же я могу сказать на это, — заговорил Джон Джаспер, и по голосу его было понятно, что он искренне тронут. — Только одно: я рад. В любом случае — даже если я не вспомню ничего, — жизнь моя, видимо, меняется к лучшему. И если сейчас ты будешь руководить мной… Нэд… то так тому и быть, я ведь пока мало на что способен. Но в будущем, я надеюсь, и я тебе на что-нибудь пригожусь, и помогу, и плечо подставлю, если будет надо.”

Тут решительно поднялась миссис Билликин:

“Это все хорошо. Это вы потом обсудите. А сейчас надо дать отдых и бедному приезжему джентльмену и бедной мисс Елене — они оба уставшие, как всякий, у кого есть глаза, может заметить. (Надо ли говорить, что и Роза, и Кэтти, и я давно уже сидели заплаканные, и у всех присутствующих джентльменов в глазах стояли слезы.) Не буду вводить никого в заблуждение, а сразу скажу: да, у меня найдется комната для мисс Елены. И да, комната удобная, то есть из лучших в этом доме, не буду скрывать. Уж не знаю, согласитесь ли вы со мной, мисс, — но вам надо встряхнуться, и чем грустить там, где все напоминает… лучше вам к мисс Розе поближе быть, да навещать ее почаще, а уж когда не вы к ней — то пусть она к вам, а вышиванием пусть другие займутся.”

Все дружно поддержали миссис Билликин, считая, что мне нужно отвлечься от грустных воспоминаний, и мне оставалось только согласиться. Мне, однако же, надо было прибраться в квартире, разобрать вещи, книги (дорогие моему сердцу вдвойне), собраться самой. И на следующий день мы с Кэтти занялись всеми этими делами. Пока мы прибирались, мне все время казалось, что Кэтти хочет мне что-то сказать. И когда я уже готова была сама ее спросить, она наконец решилась:

“Елена, можно я кое в чем вам признаюсь? И если вы одобрите то, что я вам скажу, не поможете ли вы мне? То есть, я хочу сказать, я уже приняла решение, но если и вам покажется, что оно верное, может быть, вы замолвите за меня словечко, ну а если нет — я все равно сделаю, как решила.”

“Кэтти, я, конечно, помогу тебе, если смогу. Расскажи же мне, в чем дело.”

“Елена, я хочу поехать в Египет. Я продам дом в Клойстергэме — там давно никто не живет, и мне грустно там бывать, а будет еще грустнее, если я здесь останусь. И там, в Египте, я смогу… ну хоть кухаркой наняться к мистеру Друду, не бросит же он меня, я же, как-никак, ему жизнь спасла, он сам так говорит. А там уж… как судьба рассудит. Может быть, и мне счастье улыбнется.”

“Кэтти, но подумай — как это будет выглядеть! Девушка едет куда-то с молодым человеком, который ей не муж и не родственник…”

“Елена, так я же не одна поеду, а с братом! Посмотрите на него — он почти взрослый уже! (Томми и правда за лето сильно вытянулся, посерьезнел и стал говорить срывающимся баском.) Он при мне будет — или я при нем. Уж он за мной присмотрит!” — Кэтти засмеялась.

“Что ж, Кэтти, я не знаю, что принесет тебе будущее, но отговаривать тебя у меня нет причин — да и права нет. А чем тебе помочь — не знаю, но если представится такая возможность — конечно, помогу.”

“Спасибо вам, Елена!”

Мы с Кэтти продолжили наши занятия. Через какое-то время в дверь постучали, и Кэтти (покрасневшая, со смятением в глазах) впустила в комнату Эдвина Друда, который сказал, что пришел попросить у меня совета. Деликатная Кэтти тут же вышла.

“Вот в чем дело, Елена, — начал Эдвин (мы уже называли друг друга по именам, как близкие друзья). — Незадолго до того, как мы с Розой расторгли нашу помолвку — мы еще оба не понимали тогда, что придем к этому, — мистер Грюджиус, который очень мудр и который, я думаю, понял раньше нас самих, что это вскоре случится, отдал мне кольцо матери Розы, хранившееся у него [52]. Он сказал мне тогда, что если… если я люблю Розу, если это действительно то большое, глубокое чувство, которое побуждает людей соединиться в браке и прожить вместе целую жизнь, я должен буду отдать это кольцо Розе в тот день, когда я сделаю ей предложение, — надеть его ей на палец. Но если я все-таки не уверен, что мое чувство к Розе — любовь, а не дружеская или братская привязанность, мне лучше не делать неверного шага, о котором мы бы оба пожалели потом, не жениться на Розе и вернуть ему кольцо. Он дал мне время подумать. О, Елена, я понимаю теперь, я могу оценить, какой это был поступок! Мистер Грюджиус хотел излечить меня от присущего мне тогда легкомыслия — и чем же он надеялся меня излечить? Доверием, Елена! Ответственностью! Ведь Роза — самое дорогое, что у него есть в жизни! И вы только подумайте — он доверил ее мне! Он доверил мне решение — быть ли ей счастливой. Ничто на свете не могло бы лучше излечить меня! Из пустого шалопая, каким я был тогда, я в один день превратился во взрослого мужчину, хоть и понял это не сразу. Да, я не заговорил с Розой — но только потому, что джентльмену не подобает первому заводить разговор о расторжении помолвки, а еще потому, что я понял: Роза тоже мудра, по-женски мудра, хоть порой и ведет себя как ребенок, — и она тоже готова к этому разговору! И она его начала, а мне оставалось только оценить ее честность и мужество.

Но вот что случилось, Елена: в один день повзрослев и посмотрев на Розу новыми глазами — не так, как я с детства привык на нее смотреть, — я понял, что люблю ее [53]! С тех пор много чего произошло. Роза нашла свою любовь — я вижу, как она смотрит на Тартара, и понимаю, что навсегда потерял ее, и это, должно быть, наказание за мое былое легкомыслие, за то, что не оценил ее в свое время. Что ж, мне придется с этим примириться, но я хочу попросить у вас совета. Как вы думаете, могу ли я, имею ли я право сохранить кольцо в память о ней и в знак моей любви, которую я так легкомысленно потерял, или же мне отдать его Розе? Я уже спрашивал мистера Грюджиуса, и он снова оставил решение за мной. Он не просит, чтобы я вернул кольцо ему, — конечно, оно должно принадлежать Розе, но он говорит, что после всего, что со мной произошло, и после того как кольцо спасло мне жизнь (он в этом уверен, хотя, как он утверждает, он совсем не романтический человек), и того, что оно со мной сделало,  — он хочет, чтобы я запомнил урок, и считает, что я могу хранить кольцо у себя в память об этом, как он некогда хранил его, а Розе он об этом скажет, и она поймет. Но я решил спросить вас.”

Если я не сразу ответила Эдвину, то только потому, что мне требовалось время, чтобы в полной мере оценить мудрость мистера Грюджиуса (он же, конечно, знал, каким будет решение Эдвина) — и осознать свою ответственность перед Эдвином, оказавшим мне такое доверие. А в том, что ему посоветовать, я не сомневалась нисколько.

“Эдвин, вы еще так молоды, у вас впереди вся жизнь! Пусть же эта страница вашей жизни — грустная, трагическая — закроется, и пусть откроется новая! Пусть прошлое останется в прошлом, начните сначала — с новыми силами, с новым, взрослым отношением к жизни. У вас много планов, вы вскоре уедете, и будут новые впечатления, и новые дела, и, я не сомневаюсь, вы еще сможете сделать много хорошего и полезного. Если вам суждено всю жизнь помнить Розу — вы ведь будете ее помнить, не так ли, при этом не чувствуя себя чем-то связанным с прошлым, а глядя вперед! А если суждено встретить новую любовь — жизнь ведь долгая, — чем тогда будет для вас это кольцо, как вы будете себя чувствовать, имея его у себя? Что же касается урока, который преподал вам мистер Грюджиус, — вы ведь его усвоили раз и навсегда, не правда ли? Нельзя, став взрослым, вдруг опять превратиться в подростка. Отдайте кольцо Розе, Эдвин!”

“Да, Елена, вы правы, во всем правы. Только, я думаю, будет не совсем правильно, если я сам отдам Розе кольцо — это ведь знак, символ. Я отдам его мистеру Грюджиусу — с тем, чтобы он передал его Тартару, как когда-то передал мне.”

“Конечно, Эдвин, так будет правильно.”

“Спасибо вам!”

“Я желаю вам счастья, Эдвин!”

На этом мы попрощались, и как только за Эдвином закрылась дверь (я сама проводила его), Кэтти выбежала из смежной комнаты (где была во все время нашего разговора) и бросилась мне на шею.

Что ж, история моя подходит к концу, и мне осталось рассказать совсем немного. 

Я переехала к миссис Билликин, и теперь мы с Розой много времени проводим вместе, и это большое утешение. С началом нового учебного семестра в пансионе мисс Твинклтон уехала, а миссис Билликин заверила мистера Грюджиуса, что она сама, будучи выпускницей прекрасного пансиона, может состоять при нас с Розой в качестве старшей леди и присматривать за нами (а вышивать она умеет не хуже некоторых, только не считает это занятие лучшим способом соблюсти приличия и благоразмеренность), и мистер Грюджиус с легким сердцем доверил ей Розу и меня. Моя дорогая девочка обручена с мистером Тартаром, они планируют обвенчаться весной, по окончании срока траура (который и Роза, и мистер Тартар разделяют со мной) — и тогда мистеру Грюджиусу снова предстоит расстаться с дорогим ему кольцом, на этот раз навсегда. Но мистер Грюджиус не грустит и теперь гораздо реже, чем раньше, коротает вечера в одиночестве у круглого столика в своей комнате. Мы с Розой часто находим его сидящим в задней гостиной (святая святых миссис Билликин), где достойная леди угощает его чаем с кексами и каждый раз приходит в негодование, когда мистеру Грюджиусу случится назвать себя угловатым человеком: “ну уж, право, мистер Грюджиус, сэр, не ожидала я от вас, что вы станете такое на себя наговаривать! Честно вам скажу, потому что врать мне вам незачем, — никакой угловатости я за вами не замечала, нет и нет, сэр!” [54]

Здоровье Салли (которая стала совсем слаба и почти не встает с постели) очень огорчает миссис Билликин, но она усердно ухаживает за сестрой и надеется на лучшее.

Весной мы все собираемся провожать в Египет Эдвина, его дядю (к которому память полностью не вернулась, но какие-то проблески появились), Кэтти и Томми. Томми теперь не узнать — он вырос, повзрослел и больше не слоняется по улицам, так что Дёрдлсу, наверно, придется бросить пить, чтобы к десяти часам вечера оказываться дома, а не засыпать где попало.  Эдвин взял над Томми шефство и говорит, что сделает из него человека. Томми усердно учится под руководством Эдвина и мистера Криспаркла (больше, конечно, мистера Криспаркла). Кэтти не унывает и полна решимости бороться за свое счастье.

Мистер Грюджиус и мистер Бэззард заняты устройством моих дел — я ведь теперь единственная наследница всего, что некогда принадлежало моим родителям. Дела эти, правда, очень запутаны (стараниями мистера Липенгрэба и мистера Сластигроха). Оказалось, что мистер Липенгрэб (в чье владение после смерти матушки перешла цейлонская плантация) оставил завещание в пользу своего племянника. Плантация стала его собственностью. 

“Мне известен племянник мистера Липенгрэба, — сказал мне мистер Грюджиус. — Позвольте мне пока не называть вам его имени, но я могу утверждать с уверенностью, что нисколько не сомневаюсь в честности и порядочности этого человека [55], так что если бы вы поручили мне переговорить с ним, то он, узнав о неправедном пути, которым его дядя завладел плантацией, сразу же отказался бы от наследства.”

Этому я решительно воспротивилась, считая, что племянник не имеет никакого отношения к тому, что сделал его дядя, и ни в чем не виноват (тем более, если он хороший, честный человек), так что он вправе получить наследство, а мне плантация совсем не нужна, потому что с ней связаны очень тяжелые воспоминания.

“Моя дорогая, мне нужно еще кое-что вам сообщить, — продолжил мистер Грюджиус, — касательно наследства . Дело в том, что ваше поместье в Шотландии — Лаунделес-хаус — это потомственные земли, которые не подлежат купле-продаже и могут быть переданы в наследство только представителю вашего рода — и преимущественно мужского пола. И представьте себе — такой человек нашелся!”

“Мистер Грюджиус! Так у меня есть родственник?”

“Видите ли, моя дорогая, у вашего дедушки, отца вашего отца, был младший брат. Его звали Конрад Лаунделес.”

“Я никогда не слышала этого имени!”

“Это неудивительно, моя дорогая. Конрад полюбил девушку, которая служила в вашем доме горничной, и захотел жениться на ней. Но поскольку отец молодого человека — ваш прадедушка — был решительно против этого брака, Конрад ушел из дома вместе со своей возлюбленной. Ваш прадедушка отказался от сына и запретил всем членам семьи когда-либо упоминать его имя. Конрад перестал быть членом вашей семьи, потому вы и не слышали о нем. Юная чета жила в бедности и лишениях — ваш прадедушка так и не простил сына. Все это я узнал от близкой подруги молодой женщины, которая тоже служила в вашем доме и сочувствовала влюбленным. Когда они ушли из дома, она продолжала поддерживать с ними связь и помогала им как могла. Вскоре у них появился ребенок. Он был очень похож на свою мать, а она была ирландкой, и ее волосы, как и у многих ее соотечественников, были ярко-рыжие.”

О боже! Я все поняла!

“Так это… это Лобли, сэр?!”

“Молодая женщина имела увлечение — она страстно любила садоводство и была, по словам ее  подруги, весьма искусна в этом деле. Особенно по душе ей были лобелии, и она их разводила. Когда на свет появился ребенок мужского пола, его родители, конечно, были несказанно рады. Его мать, однако же, сокрушалась, что не может назвать мальчика Лобелией — она мечтала, что если у нее будет дочь, она так ее назовет. И она упросила отца ребенка дать мальчику второе имя Лобелиус — Ллевелин Лобелиус его полное имя. Поскольку маленький Ллевелин Лобелиус был, по мнению его матушки — да и по мнению всех, кто на него смотрел, — весьма миловидным ребенком, его матушка звала его уменьшительным именем Лобли — оно ласкало ей слух [56]. Так со временем его и все стали звать. Увы, родители мальчика безвременно скончались от какой-то болезни — подруга молодой женщины не сообщила мне, от какой, да это и неважно, — и юный Ллевелин Лобелиус  остался под покровительством вашего отца, которому пришлось заботиться о мальчике, хоть он и считался незаконнорожденным, — ведь больше некому было о нем позаботиться! Ллевелин Лобелиус, однако, унаследовал скромные вкусы и предпочтения своей матушки, жизнь в замке тяготила его, к тому же он был одержим морем, поэтому он, когда подрос, нанялся матросом на корабль — под именем Лобли, в память о своей матушке, а еще потому, что своего полного имени он немного стеснялся. От матушки он унаследовал также любовь к садоводству и заразил ею мистера Тартара, с которым подружился. Так вот, моя дорогая, оказалось, что ваш двоюродный дедушка, Конрад Лаунделес, обвенчался со своей возлюбленной, но никто в вашей семье об этом не знал. Подруга миссис Лаунделес — теперь я могу ее так называть — рассказала мне об этом, и я нашел соответствующую запись в церковной книге. И теперь Ллевелин Лобелиус наследует Лаунделес-хаус. Есть, однако, еще движимое имущество и средства, хотя оказалось, что мистер Сластигрох, от которого мы наконец-то добились отчета о ваших финансовых делах, и это было нелегко… как бы вам это сказать… В общем, мы обязательно призовем его к ответу, и он понесет наказание за мошенничество!”

“Ах, мистер Грюджиус! — Я едва сдерживала слезы, и это были слезы радости. — Я от души желаю, чтобы мистер Сластигрох был уличен и наказан, но не потому, что меня так уж волнует мое наследство, а потому, что он мошенник, и мой брат это сразу понял! Но я ничего не понимаю в вопросах собственности! И я просто счастлива, что у меня есть родной человек, и это Лобли! Я ведь помню его с тех пор, как помню себя!” 

Да, я мало что понимаю в вопросах собственности, разве только то, что все, что я буду иметь, перейдет к моему мужу, и мне не хотелось бы, чтобы всего этого было так уж много:  пусть  мой будущий муж, делая мне предложение,  не испытывает неловкости —  из-за того, что я богатая невеста! Ну, то есть, я хочу сказать — если только я когда-нибудь выйду замуж. Моя милая Роза утверждает, что это случится скоро, и спрашивает меня: как я думаю, почему мистер Криспаркл так часто (очень часто!) приезжает в Лондон. А я думаю, что у мистера Криспаркла, конечно, в Лондоне достаточно разных важных дел — даже если допустить…


Комментарии к главе XXXVIII[51] Конечно, такой сюжетный ход (весьма популярный в современных сериалах) — несколько вольное обращение с Диккенсом, автор это признает. Никто из героев Диккенса не страдает потерей памяти, разве что Смайк в “Николасе Никлби” (частично), да еще Джон Гармон в “Нашем общем друге” не сразу вспоминает, что с ним случилось. Но ведь тут у нас опиум на повестке дня, и успех “Лунного камня”, как нам известно, Диккенсу покоя не давал. Кто знает, может быть, он был в шаге от этой “новой оригинальной идеи”. [52] Кольцо — предмет символический, часто наделяемый мистической силой (как, например, у Толкиена). А у данного конкретного кольца, которое хранил Грюджиус, была слишком трогательная, слишком печальная история, чтобы его ролью в романе было (как полагают некоторые исследователи) только служить “приманкой” для Джаспера. (К тому же совершенно непонятно, зачем бы Джасперу идти в склеп за кольцом, если он вне подозрений! Чтобы выдать себя, что ли?) По мнению автора, такая мелкая, прозаическая — можно сказать, низменная — роль кольца совершенно не оправдывала бы торжественно-патетического стиля Диккенса в следующем пассаже: “И в ту минуту… среди великого множества волшебных цепей, что день и ночь куются в огромных кузницах времени и случайности, выковалась еще одна цепь, впаянная в самое основание земли и неба и обладающая роковой силой держать и влечь”. Весь разговор Эдвина с Розой и все мысли Эдвина в главе, очень верно названной Диккенсом “Both at Their Best” (“Оба на высоте”), свидетельствуют о том, что Эдвин в один день повзрослел — да собственно, Диккенс и говорит об этом прямым текстом: “клятва в верности живым и умершим заставила его призадуматься”, “приходилось сделать выбор”, “он уже с меньшим себялюбием думал о Розе… и не чувствовал уже такой уверенности в себе, как в прежние свои беспечные дни”, “Он больше не называл ее Киской. И никогда больше не назовет”. (Последнее, кстати, — еще одно доказательство, с точки зрения автора, что Эдвин жив. Не мог Диккенс быть настолько циничным и жестоким по отношению к своему герою — написать такую фразу, зная, что Эдвину предстоит умереть и он видит Розу в последний раз.)   [53] По мнению автора, после расторжения помолвки Эдвин начинает осознавать, что любит Розу. “Что-то ушло из его жизни, более важное, чем он думал… и он оплакивал эту утрату”. Он думает о том, “чем они могли бы стать друг для друга, если бы он в свое время отнесся к ней более серьезно, если бы выше ценил ее…”. Конечно, “образ мисс Ландлес” (уже отступивший на второй план) “по временам вновь оживает в каком-то (!) дальнем уголке его воспоминаний”, но Диккенс склонен объяснить это “тщеславием и непостоянством юности”. По всей видимости, Диккенс не сразу (и, возможно, с сожалением) отказался от своего первоначального замысла, о котором он писал Форстеру: юноша и девушка не осознают, что любят друг друга, и расстаются, а потом, пройдя испытания и повзрослев, соединяются вновь. Такая любовная линия в романе, с точки зрения автора, была бы гораздо интереснее, чем соединение Розы с  записным “героем-любовником” Тартаром. Но, к сожалению, таких сложностей в любовных отношениях Диккенс не одобрял. Хорошо еще, что прекраснейший, тончайший (психологически и стилистически) эпизод расторжения помолвки (вероятно, написанный в преддверии первоначально задуманного финала) он в романе оставил без изменений.У автора был большой соблазн соединить в финале Эдвина и Розу (ну уж Кэтти и Тартар пусть бы страдали, что поделать), но это было бы неуважением к Диккенсу — он ведь явно предназначил Розе Тартара.[54] Романы Диккенса изобилуют “страшными” тайнами, но в них все же есть некий лимит на “скелеты в шкафах”: далеко не все персонажи оказываются связаны родственными узами (которые они по каким-то причинам скрывают) или имеют “грязные секреты”. На страницах романов живут и люди вполне простодушные, зачастую введенные в повествование “для юмора”. Автор склонен считать, что Билликин — как раз такой персонаж. Очень забавны и ее несокрушимое правдолюбие, и манера произносить некоторые длинные слова, и ее перепалки с мисс Твинклтон, а чего стоит определенный артикль перед ее фамилией —  “the Billickin” (вместо Ms Billickin)! В русском переводе весь комичный эффект артикля теряется, ведь на русский его никак не перевести, а употребление одной только фамилии, без какого-либо слова, обозначающего пол и статус, русскому читателю привычно и не кажется таким уж смешным. [55] Автор не сомневается, что читатель без труда догадается, кто племянник  Липенгрэба, но хочет, чтобы оставался некий элемент интриги в конце.[56] “Лобли” созвучно английскому “lovely” — милый, прелестный.

Хронология   событий

(если считать, что время действия романа — 1842-43 гг.) 


1810 — родился Джон Ландлес (в 1842 г. ему 32 года. У Диккенса написано, что ему около двадцати шести (потому что Джону Джасперу 26 лет), но тут же оговорено: выглядит он старше). Липенгрэб увозит Салли на Цейлон и там бросает. Она начинает “пить горькую”.

1816 — родился Джон Джаспер.

1822, май — родился Эдвин Друд. Конец июля — родились Елена и Невил Ландлесы.

1825 — родилась Роза Буттон.

1826 — Джона Ландлеса исключают из школы. Ландлесы отправляются на Цейлон. Салли сходится со знахарем-“колдуном” и переходит с джина на опиум.

1828 — Салли знакомится с Джоном Ландлесом и “изготавливает ему трубочки” в долг, надеясь на вознаграждение.

1829 — Салли помогает Джону Ландлесу осуществить задуманное. Умирает Эдвард Ландлес. Эмили Ландлес выходит замуж за Липенгрэба. Джон Ландлес исчезает.

1830, начало — умирает Эмили Ландлес. Ближе к концу года — на Цейлоне начинает действовать шайка Черного Дрозда. Близнецы в первый раз убегают из дома. 

1832 — умирает отец Розы Буттон.

1834 — умирают родители Джона Джаспера и он начинает вести разгульный образ жизни, знакомится с Салли и Джоном Ландлесом. 

1836 — шайка Черного Дрозда разгромлена, Черный Дрозд скрылся. Близнецы убегают в последний раз. В Липенгрэба стреляют, его разбивает паралич. Ближе к концу года — появляется преподобный Хардинг и начинает вести переписку с Джозефом Маршем относительно Невила.

1837, сентябрь — Невил уезжает в Коломбо. Появляется мисс Стинтон. М-р Друд-старший вызывает Джона Джаспера в Англию письмом; в конце года умирает.

1838 — Джон Ландлес, Джон Джаспер и Салли отправляются в Англию. Ландлес сбрасывает Джаспера за борт. Тартар спасает Джаспера. Умирает Джозеф Марш. 

1841, ближе к концу года — умирает Липенгрэб, оставив завещание в пользу племянника. Близнецов выгоняют из дома. Преподобный Хардинг начинает переписку со Сластигрохом.

1842 — Ландлесы приезжают в Клойстергэм. Пропадает Эдвин Друд.

1843, конец июля  —  Ландлесы становятся совершеннолетними. Конец августа — Салли встречается с сестрой. Убит Невил Ландлес. Умирает Джон Ландлес.